18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Саша Игин – Кухня без оценок 9: Вареники для бессонницы (страница 1)

18

Саша Игин

Кухня без оценок 9: Вареники для бессонницы

Кухня без оценок 9: Вареники для бессонницы

Часть первая. Ночь без сна

Глава 1. Три часа ночи

В три часа ночи я открыл глаза. Не от кошмара — мне редко снятся сны, а если и снятся, то какие-то обрывочные, бесцветные, похожие на старые фотографии, которые выцвели на солнце. Не от шума за окном — в нашем переулке по ночам тихо, только изредка проедет одинокая машина, шурша шинами по мокрому асфальту, да где-то вдалеке лает собака, но лай этот такой привычный, что давно стал частью тишины. Не от того, что Боцман прыгал по кровати — он спал, свернувшись калачиком, у меня в ногах, и его ровное, чуть свистящее дыхание было даже успокаивающим.

Я просто открыл их — и всё. Потолок был на месте, трещина в виде буквы «Г» на месте, даже тиканье ходиков за стеной было привычным, размеренным, как сердцебиение старого дома. Но сон ушёл. Будто его кто-то взял и выключил — как свет в комнате, когда щёлкаешь выключателем. Или как будто внутри меня что-то щёлкнуло, переключилось, и та часть мозга, которая отвечает за сон, внезапно объявила забастовку. «Всё, — сказала она, — мы уходим. Дальше выкарабкивайся сам».

Я полежал, посмотрел на стрелки часов, которые светились в темноте зелёным. 3:07. Потом 3:12. Потом 3:18. Сон не возвращался. Я перевернулся на другой бок, закрыл глаза, попробовал дышать ровно, как учила Галка («вдох на четыре, задержка на два, выдох на шесть»). Это дыхательное упражнение помогало ей в самые трудные ночи, когда она переживала разрыв с дочерью. Я вдохнул — раз, два, три, четыре. Задержал дыхание — раз, два. Выдохнул — раз, два, три, четыре, пять, шесть. Ничего. Мысли не уходили. Они лезли, как муравьи в банку с вареньем — по одной, потом по две, потом целым роем. И каждая мысль была липкой, сладкой и невыносимо назойливой.

«А что, если у меня сердце? — подумал я. — Вдруг я не засну именно сегодня, а завтра не встану? Галка найдёт меня утром, вызовет скорую, но будет уже поздно. Кому останется Боцман? Света заберёт? У неё своих забот хватает. Николай Иванович? Он мужчина, он не справится с котом, который требует внимания ровно в пять утра и сметану только определённой жирности». Глупость, конечно. У меня нет проблем с сердцем. Врач на прошлом осмотре сказал: «Александр Николаевич, вы в свои шестьдесят девять — как старый дуб. Корни крепкие, ствол ещё держит». Но в три часа ночи разум не слушает доводов. Он ищет опасности, даже если их нет.

— Не вставай, — прошептал я себе в темноту. — Лежи. Уснёшь. Ещё полчаса — и пройдёт.

Но тело не слушалось. Оно требовало движения. Руки хотели что-то мять, комкать, перебирать. Ноги — ходить, мерить шагами комнату, кухню, коридор. Пальцы — чувствовать что-то тёплое, живое, податливое. Я сдался. Сел, спустил ноги на пол, нащупал тапки — старые, драные, но удобные, как верные псы. Накинул халат — махровый, синий, подаренный Галкой на прошлый Новый год. Боцман, почувствовав движение, открыл один глаз, жёлтый, светящийся в темноте, как фонарик, и тут же закрыл обратно. Он не одобрял моего ночного бдения, но и не мешал. Коты вообще философски относятся к человеческим странностям. Мы для них — непредсказуемые, шумные, но в целом безобидные существа.

— Спи, братец, — сказал я шёпотом, погладив его тёплый бок.

Он фыркнул — коротко, недовольно — и перевернулся на другой бок, демонстративно вытянув лапы.

Я прошёл на кухню. Включил свет под потолком, и комната залилась мягким желтоватым светом. За окном — темнота, только фонари тускло освещают пустую улицу. Снег уже почти сошёл, остались только грязные, тающие кучки у обочин, но лужи ещё не высохли, и в них отражались редкие звёзды. Луна — тонкий серп, висит низко, как огрызок лимона, который забыли на тарелке. В такую ночь хорошо бы чаю, горячего, с мятой и мёдом. Но чай — это бодрость, а мне нужно противоположное — успокоение, мягкое, тёплое, обволакивающее.

Я вспомнил, что Галка советовала молоко с мёдом. «Лучшее снотворное, — говорила она. — Бабушкино средство. И никакой химии». Но мёд кончился в прошлой неделе — я доел последнюю ложку, макая в него хлеб, когда смотрел вечерние новости. А молоко в холодильнике, если я правильно помню, прокисло. Я всё-таки проверил — открыл холодильник, достал пакет, понюхал. Так и есть: белая густая масса с кислым, резким запахом. Не питьё, а удобрение для цветов. Я поставил пакет обратно. Завтра Галка выбросит и купит новое.

Я сел на табурет — на тот самый, старый, с протёртой до дыр клеёнкой на сиденье, — положил руки на стол. Пальцы сами собой начали барабанить по клеёнке: тук-тук-тук, тук-тук. Боцман, не выдержав моего ухода — и, возможно, решив, что я открываю холодильник ради консервов, — пришлёпал за мной. Он сел на пол, уставился на меня снизу вверх. В его жёлтых глазах читалось: «Ну что, опять? Сколько можно? Спи, давай. Утром будешь геройствовать».

— Не спится, братец, — ответил я. — Ты не виноват.

Он подошёл, потёрся о мои ноги — длинно, настойчиво, оставляя свою шерсть на штанах, — потом ловко запрыгнул на стол. Днём я гонял его со стола, потому что приличные люди не едят там, где только что ходил кот. Но ночью правила меняются. Ночью стол превращается в место для разговоров, для тишины, для молчаливого общения. Боцман устроился напротив меня, поджав лапы, как собеседник на сеансе психотерапии.

Я погладил его. Шерсть была тёплая, мягкая, живая.

— Знаешь, — сказал я, глядя в окно на луну-огрызок. — Мне кажется, я знаю, почему не спится. Вчера Света приходила. Плакала о муже. Он умер пятнадцать лет назад, а она до сих пор плачет. Я её успокаивал, чай поил, компот давал — тот самый, из черешни, который ты в прошлый раз чуть не опрокинул. А сам впитал эту боль, как губка. Теперь выжать не могу. Она во мне сидит, где-то под рёбрами, и не даёт расслабиться.

Боцман моргнул — медленно, величественно.

— И ещё об Ирине вспомнил, — продолжил я. — Как она лежала в больнице, и я не мог спать. По ночам сидел у телефона, сжимал трубку, ждал звонка. Врачи звонили в шесть утра. Я боялся подходить к аппарату. Думал: если не подойду — значит, ничего страшного не случилось. Глупость, конечно. Она умерла. А я до сих пор иногда просыпаюсь и смотрю на телефон.

Кот протянул лапу и коснулся моей руки — мягко, почти нежно, выпустив когти на долю миллиметра, чтобы я почувствовал, но не больно.

— Спасибо, — сказал я, сжимая его лапу в своей ладони. — Ты единственный, кто слушает в три часа ночи и не даёт советов. Все остальные советуют: “выпей валерьянку”, “проветри комнату”, “смени подушку”. А ты просто сидишь. И этого достаточно.

Мы сидели так, молча, минут пять. Может, десять. Я смотрел на луну, он — на меня. Тикали часы. Где-то за стеной всхрапнула Галка — ровно, спокойно. Хорошо, что она спит. Пусть спит. Не надо будить её из-за моей дурацкой бессонницы.

Глава 2. Идея

Потом я встал — осторожно, чтобы не спугнуть Боцмана, но он и не думал пугаться, он вообще ничего не боится, кроме пылесоса и пустого лотка. Я подошёл к холодильнику. Открыл. Белый свет изнутри осветил кухню, и Боцман сощурился — не любит яркого.

Ничего вдохновляющего: кефир (полпакета, на грани срока годности), яйца (штук восемь, куриные, домашние, Галка привозила из деревни), кусок масла (завёрнут в пергамент, чуть подтаявший), вчерашний борщ (в кастрюле, уже застывший, с жирком на поверхности), банка солёных огурцов (хрустящих, с укропом и чесноком, собственного посола). И картошка. Много картошки — старой, прошлогодней, с проросшими глазками и морщинистой кожурой, но ещё крепкой, без гнили. Она лежала в нижнем ящике, где обычно хранятся овощи, и казалась спящей.

Я взял одну картофелину в руки, повертел. Тяжёлая, прохладная, пахнет землёй и подвалом. Картошка — это уют. Картошка — это детство. Картошка — это то, что можно превратить во что угодно: в пюре, в драники, в запеканку, в суп, в пирог. В детстве мама варила картошку в мундире, и мы ели её с солью и подсолнечным маслом, обжигая пальцы. Отец шутил: «Это не еда, это строительный материал для будущего человека».

И вдруг меня осенило. Не как молния — молния бьёт резко и страшно. А как медленное, тёплое озарение, как будто внутри зажгли свечу.

Когда Ирина не спала — у неё была бессонница после рождения дочери, она мучилась месяца три, ходила бледная, с синими кругами под глазами, похожая на привидение — она выходила на кухню и… лепила вареники. С картошкой, с творогом, с вишней. Лепила, складывала на доску, присыпала мукой, потом замораживала. А после этого — засыпала, как младенец. Я спрашивал: «Ира, почему именно вареники?» Она улыбалась, вытирала руки о фартук и отвечала: «Руки заняты — голова отдыхает. Монотонная работа успокаивает. Это как медитация, только вкусная. Пока лепишь — не думаешь о плохом. Думаешь только о том, чтобы начинка не вылезла и тесто не порвалось».

— Точно! — сказал я вслух, и мой голос в ночной тишине прозвучал как выстрел.

Боцман вздрогнул, чуть не свалился со стола, распластав лапы в стороны, и уставился на меня с выражением глубочайшего оскорбления.

— Вареники, — объяснил я, понижая голос. — Картошка, тесто, руки заняты. Пока налеплю — и сон придёт. Ирина права была. Она всегда была права в вопросах бессонницы.