Сара Перри – Мельмот (страница 25)
Один из мужчин спросил:
– Что вы будете с нами делать?
К тому времени уже стемнело, и кое-где на улицах горели костры. Мужчина заметно нервничал. На тыльной стороне ладони у него была свастика.
– Мы при исполнении, – ответил чех. – Все уже решено, и ни вы, ни я ничего не можем изменить. Мы просто выполняем приказ.
На другой стороне улицы собралась группка женщин. Я стоял с ними в очереди в банк за деньгами, хранившимися в холщовых мешочках, я видел, как они возвращаются с детьми домой. Они плевались в нас. Светловолосая процедила:
– Вы получите по заслугам. Око за око, только и всего. Если б мне только позволили, я б вам глаза повырезала, ножом бы повыколупывала!
– Ладно, – сказал уполномоченный чех.
Палкой, которая была у него в руке, он легонько ударил нервничавшего мужчину – без злости, как фермер подстегивает корову. «Вперед», – велел он, и мы поплелись по улице под множеством злобных ликующих взглядов. Небо вдалеке было озарено оранжевым свечением, а поблизости горели костры – в жаровнях на улице или прямо в окнах квартир, принадлежавших, судя по всему, немцам. Шедшая рядом со мной мать подволакивала изуродованную ногу. Мужчина со свастикой на руке выплевывал себе под нос целый поток яростных жалоб: это несправедливо, он всего лишь администратор, что плохого в его бумажной работе, он в жизни никому не причинил зла, – и я возненавидел его за это. Какой смысл жаловаться – да и был ли в этом вообще хоть когда-нибудь смысл? Муравей не жалуется, когда топчут его муравейник, а мы все равно что муравьи. Я всегда так считал. Ни разу я не видел, чтобы мои собратья проявили милосердие, благородство или смелость. Какая разница, что нам с матерью суждено умереть? Невелика потеря.
Мы дошли до магазина Байеров. На пороге то ли без сознания, то ли мертвым лежал человек в полицейской форме. Двое мальчишек обмотали вокруг его шеи плотную белую тряпку, пахнущую парафином, и чиркали спичками, но те отсырели и не загорались. Они чертыхались, пинали его и пробовали снова и снова.
Мы шли дальше, и к нам присоединялись новые люди: три молодые женщины, до странного безучастные, – они, наверное, пережили что-то еще страшнее того, что мне уже довелось увидеть; элегантно одетая пожилая пара, задушевно беседующая о том, каким теплым выдался вечер. Они словно не замечали, что через дорогу люди так яростно топчут ногами офицера СС, что от него, похоже, уже ничего не осталось – только клочья форменной одежды на мокрой мостовой. Мы остановились под разбитым окном и ждали, пока один из чехов сверялся со списками и отрывистым, бесстрастным голосом зачитывал новые имена: «Рейнхард Вебер, Марлен Вебер, Руди Вебер – так, хорошо. Следующий дом. Фальке Мёллер, Франц Мёллер». Я увидел длинный стол, украшенный резными цветами и листьями. За ним сидело семейство, одетое как для похода в церковь: три девочки в цветастых платьях с хлопковыми передниками, их мать в шелковой блузке и отец в щегольском двубортном костюме, с младенцем на руках. Из пяти бокалов для вина, изящных и тонких, как мозерская посуда, четыре были опрокинуты. Все семейство выпило яд. Их рты были открыты, праздничные наряды все в крови и рвоте. Только младенец выглядел спокойным, потому что ему свернули шею. Мне показалось, что позади стола, глубоко в тени, сквозь открытую дверь за ними наблюдает женщина. Я вытянул шею, чтобы разглядеть ее, чтобы различить горящие голубые глаза. Я подумал:
Потом я увидел, что к нам приближаются несколько человек, с криками волочащих за собой какого-то мужчину. Уполномоченный вздохнул и убрал ручку в карман. Мне показалось, что ему все это уже наскучило. Он повернулся к толпе:
– Что у нас тут такое?
На одной из женщин поверх белой хлопковой блузки был надет отобранный у какого-то солдата китель.
– Только поглядите на него! Коллаборационист! Свинья! – выкрикнула она, наклонилась к пленному и плюнула ему в лицо.
– Покажите его мне, – велел уполномоченный.
– Покажите ему, – повторила женщина.
Державшие пленного разжали хватку, и он рухнул на колени. Его голова была частично обрита наголо, на руке вырезана свастика. Он был уже немолод. Он поднял голову, и я, не удержавшись, подался вперед: это был герр Новак. Вместе с полицейской формой он утратил свой привычный румяный и добродушный вид и выглядел потрясенным и осунувшимся. Я не смог бы объяснить тогда, да и сейчас не могу, почему судьба этого полицейского вызывала во мне больше жалости и ужаса, чем смерть отца и увечье матери, но у меня возникло такое чувство, будто под моими ногами подломился сук. Я пробормотал: «Новак!» – но мой голос прозвучал очень тихо, потому что в горле у меня пересохло, и он не услышал меня. Уполномоченный чех спросил:
– Ты знаешь этого человека? Кто он?
Новак посмотрел на меня. Он был опустошен, как выжженное здание. Я медленно понимал, что его жизнь у меня в кармане, что она принадлежит мне, как камень, который я носил с собой. Скажи я им, что это
– Новак! – сказал я, и в то же мгновение на солнце будто набросили огромный кусок черной ткани. Звезд не было. Отовсюду слетались галки; карнизы, печные трубы и всевозможные приютившие их на ночлег места извергали все новых и новых птиц, бесконечно вопрошавших:
Она приблизилась, и я почувствовал ее запах – сладкий, как летние лилии, и гнилой, как протухшее мясо. Страшно мне не было. Разве я не ждал ее всю жизнь – еще с того дня, как увидел, что фермер на берегу Эгера оставляет в поле стул? Она медленно подошла ко мне и, ни слова не говоря, упала передо мной на колени. Глаза в провалах глазниц казались сделанными из дымчатого стекла, и в них отражались все когда-либо совершенные или задуманные злодеяния мира. Потом она заговорила, и ее голос звучал мягко и умоляюще:
– Йозеф! Что ты здесь делаешь? Что ты собираешься сделать?
Она показала на Новака, который ползал в ногах у окруживших его людей и что-то бормотал, и казалось, что он будет так унижаться и бормотать до тех пор, пока не погаснет солнце.
– Малыш Хоффман, разве я так долго наблюдала за тобой для того лишь, чтобы теперь бросить тебя на улице? Разве я ждала так долго для того лишь, чтобы увидеть, как тебя сожгут у меня на глазах?
– Как я могу дать ему умереть? – возразил я. – Он мой друг.
– Твой друг?
Она поднялась на ноги и засмеялась, и не знаю, она ли возвышалась надо мной или же я сам под тяжестью вины и смятения съежился до размеров муравья, которого вот-вот раздавит ее пята.
– Твой друг? – повторила она. – И как же ты относишься к своим друзьям, малыш Хоффман? В чем же заключается твоя дружба?
И тут полы ее одеяния цвета чернил, словно бы по собственной злой воле, потянулись ко мне, окутали, и я оказался в ее объятиях. Ее руки сомкнулись за моей спиной, как железные ворота, которые запирают на засов. Щекой я касался ее мягкой груди, удушающе пахнущей лилиями. Она сказала:
– Показать тебе, где сейчас твои друзья? Показать, к чему приводит твоя дружба?
Я медленно склонился к ней на грудь, почти проваливаясь в сон, и в этом сне увидел ведущую к воротам Терезиенштадта железную дорогу. Трава здесь не росла. Я увидел казармы, в которых вместо солдат жили дети со старушечьими личиками. Я увидел, как мальчик с обритой из-за вшей головой наклоняется, чтобы подобрать из канавы конский каштан, и как за это преступление он получает пять ударов дубинкой; я увидел измученную голодом девочку, которую привели к коменданту, потому что кто-то донес, что она пела, и я знал, что этими мальчиком и девочкой были Франц и Фредди Байер. Я увидел грязную комнату с множеством грязных коек, и на одной из них лежала изголодавшаяся девочка, дрожащая так сильно, что ее койка ходила ходуном и с дребезжанием ударялась о стену, и кто-то протягивал ей тарелку с картофельными очистками, чтобы она поела. Потом я увидел локомотив, тянущий вагоны наподобие тех, в каких возят скот, и просунутую в щель между деревянных перекладин руку в синяках; я знал, чья это рука, и знал, что отказался пожать ее, и знал, что там, где кончается железная дорога, этих людей ждет ад, и знал, что это я помогал построить этот ад, – я был так же уверен в этом, как если бы сам возводил его каменные стены.