18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сара Мосс – Фигуры света (страница 23)

18

Приходит папа и глядит на нее почти так же, как в детстве, когда у нее была инфлюэнца и он приносил ей суп и иногда оставался посидеть с ней, рассказывая об особняке, где он делал библиотеку. Доктор Генри говорит, что Алли нужно на месяц оставить занятия в школе, лекции по анатомии и дополнительные уроки латыни. Приютским женщинам, разумеется, запрещено обсуждать свое прошлое друг с другом или с кем-либо еще, но их общество все равно может вызывать душевную тревогу, ведь их истории в любом случае будоражат слушателей, а манеры настораживают. (Это доказывает, думает Алли, что у доктора Генри маловато опыта: почти все женщины, которых она знает, рассказывают одну и ту же тоскливую историю – историю о том, как она была бедной, а потом стала еще беднее, пока у нее не осталось ничего, кроме тела.) Молодым женщинам свой ственно испытывать сильные эмоции в присутствии тяжелобольных, поэтому в больницу ей ходить тоже не следует. Ее день должен быть расписан так, чтобы по возможности исключить любые поводы для волнения. Он настоятельно рекомендует работу по дому. Рукоделие позволит ей с пользой проводить время, привьет ей терпение и усидчивость и поможет не сидеть без дела. Ее диета должна быть простой и легкой: овсяная каша на завтрак, молоко и хлеб с маслом на обед, хлеб с молоком или молочный пудинг на ужин. Она должна рано ложиться и читать только религиозную литературу. Папа вскидывает брови, но когда доктор Генри просит дозволения поговорить с ним в другой комнате, они уходят вместе. Снизу доносится рокот их голосов. Алли поворачивается на бок, спиной к осуждающей ее Дженни, и закрывает глаза, зная, впрочем, что Дженни знает, что она притворяется. Она даже не представляет, что теперь будет, вернут ли ей хоть какое-то будущее, или отныне она совсем другой человек, не будущий доктор, а умалишенная. Она не открывает глаз, но понимает, что это все ей не снится.

Парадная дверь открывается, в коридоре раздаются голоса – папин и доктора Генри, а от мамы по-прежнему ни слова, потом дверь закрывается, и папины шаги снова слышны на лестнице и затем за дверью.

– Она не спит, притворяется, – говорит Дженни. – Стыд глаза ест.

Папа садится на кровать.

– Спасибо, Дженни. Можешь идти.

Дверь закрывается. Что-то наконец должно начаться. Она открывает глаза.

– Принцесса Аль. Слишком много всего?

Она не поворачивается к нему.

– Я не знаю, что случилось, папа. Я не могла дышать. Я сошла с ума?

Он гладит ее по плечу:

– Тебе стало нехорошо. На то не было никаких физических причин, поэтому доктор считает, все дело в нервах. Такое случается в твоем возрасте. Нам нужно за тобой приглядывать, принцесса Аль.

На обоях с шиповником видны размытые очертания его тени.

– А где мама?

– Ох. Мама очень огорчена. Ее очень тревожат такие происшествия.

– Она сердится. Она думает, что я сошла с ума. Что я слабоумная.

Он трет ей спину костяшками пальцев.

– Нас обоих беспокоят твои нервы. У мамы иногда слишком… черно-белый взгляд на мир. Тебе не кажется?

Она съеживается еще сильнее.

– Нет. Мама старается сделать мир лучше.

– Я знаю, Аль. Слушай, я сейчас попрошу Дженни принести тебе горячей воды для умывания, а потом нам принесут еду в студию и мы с тобой вместе пообедаем. Никакого хлеба и молока, на диете доктора Генри недолго и теленком стать. И следующие несколько дней будешь приходить в студию и мне позировать, побудешь немного Персефоной, а там уж мы посмотрим, как обстоят дела.

У самой двери он оборачивается:

– И постарайся не волноваться, Алли. Не огорчать больше маму.

Глава 5

«Наяды под ивами»

Альфред Моберли, 1873

Холст, масло, 186 × 214

Подписано, датировано 1873

Провенанс: сэр Фредерик Дорли, 1874; «Кристис» (Лондон), 1902; Франсуа Шевалье (Париж), 1902; после 1947 – музей Орсе.

Зелень и солнечный свет по-прежнему его завораживали, и он изобразил в воде тень от плакучей ивы, рябь бегущей воды сплетается с дрожью листьев на ветру, с пробивающимся сквозь листья светом. Вода и свет, не ограниченные внутренними рамками, струятся слева направо, маня зрителя тем, что находится ниже по течению и сокрыто от его взгляда. Река бежит по илистым камням, и их землистые тона отражаются в бутылочной прозрачности воды. Течение продирается сквозь длинные пряди растущего по краям тростника, который гнется, будто колосья на ветру. Концы ивовых листьев лениво елозят по поверхности воды, оставляя за собой спутные следы, и под темью ветвей угадываются силуэты рыб. Наяды, две босоногие девочки на речном берегу, на самом краю картины, добавлены словно бы в последний момент. Их просторные белые одежды в беспорядке, у девочки постарше платье сползает с плеча, у девочки поменьше юбка задралась до самых бедер, она сидит в траве, прижав колени к груди, отвернувшись к воде, и солнце перебирает лучами ее спутанные волосы. Старшая девочка тоже вглядывается в воду; она сидит чуть завалившись набок, поджав ноги, под тканью просматриваются худенькие бедра. Девочка опирается на руку, мускулы которой тянутся единой линией от ее обнаженного плеча к шее. На затылке у нее – влажные завитки волос, спина обнажена, и ее лопатки над ниспадающим платьем кажутся крыльями. Зелень, земля, золото разливаются по полотну, и среди них сияют звездами белые платья и болотные ирисы на другом берегу реки.

Ей надо было остаться дома с мамой. В городской больнице дети могут гулять только по вымощенному брусчаткой дворику. Ветра почти нет, даже здесь, и с холма над деревней виден грязный коричневый туман, лежащий над городом, блеклая клякса посреди акварельного пейзажа. Под этой кляксой живут тысячи детей, которых может спасти чистая ключевая вода в кувшине, что стоит возле корзинки с едой, и пахнущий сеном воздух в легких у Алли, и прозрачная река, где возится Мэй, уже замочившая подол платья, пытаясь поймать рыбу руками, как ее учил утром фермерский сын. Многие приютские женщины никогда не видели леса, не знают запаха ромашек, выгоревшей на солнце травы или темноты, скрытой в сердцевинках болотного ириса. Мама сейчас с этими женщинами, она учит их и молится с ними среди пыли и удушливой вони из сточных канав – или даже не канав, – какая бывает в середине лета. Алли снова склоняется над книгой – по крайней мере, это обещание она сумеет сдержать. Троя в огне. Эней теряет Креусу и возвращается искать ее в город, где на улицах загустевают лужи крови, а в стенах бродят эхом стоны умирающих.

Обри закатывает штанины и присоединяется к Мэй, подхватывает ее, когда она наступает на неустойчивый камень, и однажды ему даже почти удается поймать рыбу. Мэй говорит, что замерзла, они вылезают из воды и ложатся на солнышке. Обри рассказывает ей историю о том, как однажды они с папой пытались грести на речке во Франции. Мэй снова принимается за вышивание, которое она оставила возле корзинки, и заполняет очертания маков красным шелком. Наверное, это самая медленная форма творчества. Стал бы папа заниматься живописью, если бы на одну восьмую дюйма у него уходило бы – Алли считает, наблюдая за руками Мэй, – по пятнадцать секунд? А Обри? Лишившийся царства Эней увозит своих отца и сына далеко от Трои, в неизведанные колдовские земли за городскими стенами. Ведомые промыслом Творца, думает она, хоть Троя и не была Эдемом[14]. Иногда вечно враждующие меж собой классические боги поступают куда понятнее Бога христианского. Так трудно сохранять веру в то, что в жизни есть справедливость, ясно ведь, что чаще всего люди страдают незаслуженно. Куда как проще верить в богов, которые, вспылив, швыряются молниями, то и дело друг с другом ссорятся и предают своих любимцев, поверив чьим-то наветам. Куда как проще верить, что иногда наши боги нас оставляют. На какой-то миг даже самому Иисусу это пришло в голову: «Для чего Ты меня оставил?»[15] Она молится: верую, Господи. Помоги моему неверию[16]. Но задаваться вопросами о страданиях, о том, почему боги умирают молодыми, – значит лишь испытывать свою веру, и это испытание уже выдержали и мама, и миссис Батлер, и многочисленные благотворцы по всему миру.

– Пора обедать, Аль.

Она оглядывается. Они расстелили скатерть под рябой тенью ивы, выложили на блюдо целый окорок, круглую и пузатую, как речной голыш, булку и прямо на клетчатой ткани – змейку из очищенных огурцов. На горшочке с горчицей пузырики глазури, лужица масла застыла в квадратной белой миске, будто витражное стекло. Папа еще за мольбертом, но Обри уже сидит на корзинке, Мэй примостилась у его ног, и у обоих такой вид, словно они собственноручно забили свинью и смололи муку.

– Моберли, – кричит Обри. – Обед!

Папа даже не оборачивается.

– Минуту.

– Я умираю с голоду. – Мэй кладет голову на колено Обри. – Мы миль двадцать карабкались по этому холму.

Алли закладывает страницы «Энеиды» тетрадкой, берет словарь и карандаш.

– Миль пять – от силы. И мне нельзя есть окорок. И горчицу тоже.

– Тогда ешь хлеб и воду, – говорит Мэй. – Как тебе будет угодно. Маме никто не скажет. Я набрала в саду слив нам на десерт, их ты тоже можешь не есть, если хочешь.

Обри дергает Мэй за косичку:

– Не все же такие хитрые лисички, как ты, Мэй-соловей. Если Алли хочет соблюдать правила, следует уважать ее выдержку. Но, Аль, ты же на отдыхе. Маленькие праздники даже церковь иногда разрешает, разве нет?