Сара Лейбовиц – Девочка из Аушвица. Реальная история надежды, любви и потери (страница 9)
У меня перед глазами проходили человеческие жизни. Я щупала их пальцами, проникалась чужим страхом и ужасом, надеждой и верой. Я держала в руках жизни людей, которых, скорее всего, уже не было в живых.
Как нам и говорили, в сумках было полно еды. Нам приказали ничего не есть; немецкие солдаты и еврейские капо стояли над нами, следя за тем, чтобы мы ничего не украли и не положили в рот. Когда в чемодане оказывался пирог, солдаты сразу забирали его – они считали, что у каждого еврея есть бриллианты и они, скорее всего, спрятаны в пироге.
Одна девушка из нас действительно нашла бриллиант в пироге, причем в тот момент, когда немецкий солдат на нее не смотрел. Работницы тут же начали перешептываться и прикрывать друг друга. Кто-то посоветовал девушке, нашедшей бриллиант, пойти в туалет и выбросить его. Одним еврейским бриллиантом меньше для нацистской машины убийства. Она действительно вышла и избавилась от бриллианта. Все, кто там присутствовал, поклялись об этом не упоминать, иначе девушку бы повесили, а всех остальных наказали.
Семьдесят лет спустя
«Почему у твоей мамы номер на руке?» – неоднократно спрашивали у меня в детстве. Из этого вопроса я поняла с малых лет, что не у всех матерей есть на руках номера. Я не осмеливалась спросить маму про номер и старалась на него не смотреть. Только когда мама отворачивала голову, я тихонько бросала на него взгляд, мечтая погладить ее руку и стереть этот номер своей любовью и состраданием. Я так старательно избегала смотреть на него, боясь причинить ей боль, что годами не могла запомнить цифры.
Иногда я говорила себе: «На этот раз посмотри на него, скажи про него вслух. Ты должна его запомнить!» Но только став взрослой, я осмелилась открыто взглянуть на номер и заучить его наизусть. А-7807.
В поиске дополнительной информации о моей матери как узнице Аушвица я связалась с музеем Аушвиц-Биркенау в Польше. Мне любезно ответили: «Номер А-7807 был выдан заключенной (имя неизвестно), попавшей в КЛ из Венгрии в период с 15.05.44 по 7.06.44 и зарегистрированной в лагере 28 июня 1944 года».
Оказалось, что с того дня, как мою мать зарегистрировали в лагере (КЛ – это аббревиатура от «концентрационный лагерь»), и все время, что она провела в Аушвице, ее имя никому не было известно. Она являлась просто номером. В своем ответе музею в Польше я поблагодарила их и добавила: «Имя моей матери Сара Лейбовиц, девичья фамилия Гершковиц. Мы будем очень благодарны, если вы внесете ее имя в музейные списки, вместе с номером». Я подумала тогда, что стоило бы обратиться к сыновьям и дочерям всех выживших в Аушвице с просьбой отправить в музей имена и номера их родителей, чтобы к каждому номеру в списке добавили имя и фамилию. Возможно, это стало бы небольшим возмещением за то, что некогда их из людей превратили в цифры. У каждого человека есть имя. За каждым номером стоит живой человек.
Я слышала истории про представителей второго и третьего поколений выживших при Холокосте, которые татуировали у себя на руках номера их родителей или бабушек и дедушек. Я также слышала про родных, которые носили браслеты с такими номерами. У меня этот номер выгравирован на сердце. Я никогда его не забуду.
Однажды моя мама сопровождала делегацию молодежи Израиля в Польшу и попросила меня написать небольшой рассказ, от имени представительницы второго поколения выживших, который мама могла бы прочесть своим студентам во время поездки. Эта история родилась у меня спонтанно. Я написала ее, когда мне было тридцать лет, и она, конечно, про другую девочку, которая жила сорок лет назад, а не про меня…
Однако теперь я знаю, что и про меня тоже.
Она была совсем маленькая, не старше четырех лет, когда ей стало ясно, что синеватый номер, написанный на нежной, прекрасной руке ее матери, никогда не смывается – ни в душе, ни в море.
Маленькая девочка умела думать, и хотя никто ей не сказал этого напрямую, она поняла, что этот номер связан с огромным горем и болью – кто станет рисовать на себе цифры, которые никогда не смываются?
При любой возможности она поглядывала на этот номер, мысленно разговаривала с ним, задавала вопросы. Иногда, когда мама отвлекалась, она проводила над ним рукой, трогая и не трогая одновременно, словно хотела утишить ее боль, смыть страдания и тот огонь, который горел во всем ее теле, забыть о том, что знал ее четырехлетний мозг – без объяснений, в отсутствие каких-либо подробностей.
Однажды, когда мама делала в доме уборку перед Песахом, девочка увидела, как она вытаскивает из шкафа и встряхивает старое, выцветшее платье в полоску.
– Что это? – спросила девочка голосом, в котором были и мудрость, и зрелость.
– Ничего. Станешь старше, и я тебе расскажу, – поспешно ответила мать голосом, полным скорби и отчаяния.
– А сейчас не можешь рассказать?
Но мать уже сложила платье и затолкала его на верхнюю полку гардероба, положив сначала в бумажный пакет. Девочка никак не могла забыть полосатое платье. Она понимала, что оно связано с номером. Его напарником, близнецом, постоянным спутником.
Потом девочка обнаружила другую вещь, связанную с этими двумя. Она что-то искала в комоде возле материной кровати и заметила, к своему удивлению, старую, поцарапанную платяную щетку.
Что делала эта уродливая щетка в мамином чистом, ароматном комоде? Девочка не знала ответа, но не хотела спрашивать, чтобы не причинять горя и боли и уж тем более слез. Она чувствовала, что щетка – еще одно напоминание о чем-то дальнем, о каком-то месте, которое заставляет ее мать вскрикивать во сне по ночам.
Когда отец девочки подарил ей набор фломастеров – в те времена ни у кого из ее друзей не было таких, – мать разозлилась на него.
– Она может начать рисовать на руках. Она слишком маленькая для таких фломастеров.
– Но с какой стати мне рисовать на руках? – Девочка не понимала.
– Ты обещаешь, что не будешь писать на себе? Не станешь рисовать номер у себя на руке?
И она всегда была осторожна и старалась вести себя хорошо и слушаться – без всяких объяснений и без подробностей.
Маленькая девочка, более сорока лет назад.
Встреча с моим отцом в Аушвице
Наши дни проходили в страданиях, голоде и усталости. Каждый день мы работали от рассвета до заката, иногда по двенадцать часов без перерыва. Многие заключенные заболевали тифом, дизентерией и другими болезнями, вызванными плохими санитарными условиями и недостаточным питанием.
В один из дней, когда я сортировала одежду, кажется, в июне, я вышла во двор с коробкой, полной перьевых ручек, набранных из чемоданов. Мне поручили отнести коробку до товарного вагона и передать немецкому солдату, который стоял там. Я несла коробку с ручками и смотрела по сторонам. Погода была чудесная, но дым, поднимавшийся из трубы, не давал мне забыть о том, что я в аду на земле. Я думала про себя – у меня никогда не было перьевой ручки. Но если я возьму ручку из коробки и спрячу ее, меня, скорее всего, поймают, а если поймают, то забьют до смерти.
Я проходила мимо двойного забора из колючей проволоки. Тот, что находился ближе ко мне, был под напряжением, а за ним проходил второй, безопасный. По другую сторону пролегала дорога, по которой разъезжали немецкие солдаты на своих военных машинах, вооруженные автоматами, а за этой дорогой – еще один двойной забор. Заборы были устроены так, чтобы немецкие солдаты ходили по безопасной стороне, а заключенные – по электрифицированной. Любого, кто задел бы колючую проволоку под напряжением, сразу убило бы током.
Внезапно я услышала, как кто-то зовет меня через оба забора и дорогу:
– Фройляйн Гершковиц! Сурико!
Слово «фройляйн» – это вежливое обращение к незамужней девушке, и только воспитанные люди употребляют его. Я оглянулась и узнала того человека: это был Мойше Мармельштейн, наш сосед из Комята!
Я спросила его:
– Герр Мармельштейн, что вы здесь делаете?
Он ответил:
– Ваш отец тоже здесь!
Я попросила его сбегать и позвать моего отца. Я стояла в тревожном ожидании, потрясенная мыслью о том, что мой отец жив и мы сейчас увидимся.
Я услышала, как Мармельштейн зовет:
– Герр Гершковиц, ребе Янкль,
Я услышала, как отец откликается чистым голосом:
–
Но я не услышала ответа Мармельштейна, потому что в этот самый момент завыла сирена, и мужчины по другую сторону забора выстроились в колонны по пятеро и зашагали мимо меня.
Так я узнала, что мой отец жив.
Я знала, что по ту сторону дороги находится крематорий. Его закрывали деревья, но мы видели столбы дыма, поднимавшиеся над землей.
Я отнесла коробку до того места, где ее ждали, и, горько всхлипывая, двинулась назад, к девушкам, сортировавшим вещи. Они, перепуганные, стали спрашивать меня, что случилось, потому что думали, что меня, вероятно, побил капо. Я сказала им, что видела Мармельштейна и слышала моего отца и что оба они работают по другую сторону заборов.
Моя подруга сказала:
– Господи боже,
И я поняла, что мой отец работает в