Сара Лейбовиц – Девочка из Аушвица. Реальная история надежды, любви и потери (страница 16)
«Не говорите на идише!» – просила я всякий раз, когда они заговаривали между собой на языке изгнанников.
Я отказывалась учить этот язык и понимать его. Со мной они говорили только на иврите. Вне дома в моем присутствии они тоже говорили на иврите. Они понимали мое желание быть израильтянкой и не хотели, чтобы нас рассматривали как евреев-изгнанников.
Тем не менее я, хоть и не хотела учить идиш, хоть и сопротивлялась ему и бежала от него, впитала этот язык в семейном кругу и до сих пор понимаю много слов на идише.
Важной особенностью в семьях, где имелись пережившие Холокост, было уважение к пище. В нашем доме тоже никогда не выбрасывали продукты. Каждый день мои родители покупали буханку (или полбуханки) свежего хлеба, но если оставался хлеб с предыдущего дня, они следили за тем, чтобы он был съеден, прежде чем отрезать от нового.
В нашем доме жила семья из Венгрии, муж и жена, пережившие Холокост, и их дочь, на два года младше меня, с которой я дружила. От нее я узнала, что к еде можно относиться и с меньшим почтением. Моя подруга как-то дождалась, пока ее мать выйдет из кухни, подбежала к газовой плите, где кипела кастрюля, сунула туда ложку и попробовала суп, который в ней варился.
– Очень вкусно! – она с удовольствием облизала ложку. – Ты должна попробовать!
– Прямо из кастрюли?
Я была изумлена. Мне такое и в голову не пришло бы. В нашем доме еда была средством выживания, вопросом жизни и смерти. Люди ели, потому что так было нужно. И следовало обязательно доедать все, что у тебя на тарелке! Каждый кусочек курицы следовало прожевать два раза, а потом еще два раза. Мне не нравилась никакая еда, за исключением сладостей, но я должна была сидеть за столом и не вставать, пока не съем все на тарелке. И вот теперь моя подруга потихоньку пробовала суп – по собственной воле! Никто ее не заставлял!
Она снова опустила ложку в кастрюлю с горячим куриным супом и протянула ее мне. Я подула на суп и проглотила его. Никогда не забуду вкус и аромат той ворованной ложки супа, супа, который никто не заставлял меня есть, который я проглотила со смехом, а не с серьезностью выжившей. Потребовались годы, чтобы я научилась легко относиться к еде и одновременно осознала, что блюда, приготовленные моей мамой, – самые вкусные на свете.
– Я тебе кое-что покажу, – сказала та же подруга как-то раз, когда ее мать ушла за покупками. Мне тогда было около десяти лет. Она отвела меня к шкафу в прихожей их квартиры, покопалась в ящиках и достала большой коричневый конверт. Оттуда она вытащила пять черно-белых фотографий.
– Кто это? – спросила я, глядя на невысокого худого мужчину на снимках, сидевшего в стеклянной кабинке с поникшими плечами. Он был в очках и в наушниках; по бокам от него сидели полицейские. На другой трибуне, сбоку фотографии, какой-то человек говорил в микрофон – но он не стоял в стеклянной кабинке.
– Понятия не имею, – прошептала моя подруга, прислушиваясь, нет ли кого за дверью. – Наверное, это связано с Холокостом. Это плохой человек из Холокоста, – объявила она.
– А ты знаешь, почему он плохой?
– И так видно, что он плохой, – ответила она. – Он сделал что-то плохое евреям во время Холокоста.
– А почему у вас его фотографии?
– Не знаю. Но я видела, как мама смотрела на них и плакала.
Позднее я поняла, что тогда впервые увидела фото с процесса Эйхмана[30], состоявшегося за два года до моего рождения.
Военная текстильная фабрика в Аушвице
Золотые зубы, которые старшина Гизи получила от нас в жестянке, подтолкнули ее встать на нашу сторону. Она решила помочь нам освободиться из Блока 16 и перевестись на другое место работы. Проще всего это было сделать, отправив нас, четырех девушек из Комята, чьи отцы работали в зондеркоманде, в блок-лепрозорий,
Сначала Гизи принесла нам какую-то мазь, которой мы должны были натереться. Не знаю, что это было, но мы обмазались ее средством с ног до головы. За два или три дня у нас на коже появились красные болезненные язвы.
Нас перевели из Блока 16 в
Мы оставались в лепрозории пять или шесть дней. Кроме нас четверых, других пациенток там не было. Мы опасались, что нас могут убить, если план не сработает и кто-нибудь решит, что мы действительно прокаженные.
В один из дней, когда мы находились в лепрозории, я услышала, как мужчины тихонько поют молитвы
Доктор осмотрел нас и распорядился перевести в другой лагерь и на другую работу. Очевидно, его тоже подкупили, и он получил часть нашего золота. Нас отправили мыться, а потом перевели в жилой Блок 22 в Лагере Б, а также на другую работу. Мы покинули лепрозорий в четверг и сразу же отправились на новое место. Это произошло за несколько дней до
Мы прибыли на военную текстильную фабрику под названием «Веберай»[31], где нас обучили новым обязанностям. Мы сплетали толстые канаты, которые использовались для погрузки в самолеты оборудования и боеприпасов. Канаты изготавливались из полосок кожи, сплетенных вместе и скрепленных металлической проволокой. Нам сказали, что мы должны работать максимально аккуратно.
На фабрике нас встретил Гальперин, еврей-инженер из Мукачево. Ему было двадцать восемь лет, и он знал моего отца. Его семья владела в Мукачево фабрикой, производившей полотенца, а на военной текстильной фабрике в Аушвице он отвечал за исправность станков.
Пока Гальперин объяснял нам наши обязанности, он потихоньку вытащил из кармана записку и протянул ее Рухи Кляйн. Она прочла ее и узнала, что записку передал ее отец, который тоже работал в зондеркоманде, но остался в живых. Из девятерых наших отцов из Комята, работавших там, четверых казнили, включая моего отца, а пятеро остались в живых – пока что. Объясняя нам, что мы должны делать, Гальперин упомянул и о бунте, который пытались организовать работники крематория.
– Они договорились с партизанами, – сообщил он нам, – и партизаны проникли в Аушвиц, переодевшись врачами. Они оставили немцам много водки. Каждую субботу по вечерам немцы устраивали в четырехэтажном здании попойку, солдаты упивались до полусмерти и засыпали на лестницах. План состоял в том, чтобы после полуночи, когда все будут пьяны, взорвать здание вместе с немцами. Там должно было находиться около тысячи немецких офицеров. Партизаны собирались заложить взрывчатку и в сам крематорий, но план провалился.
В конце концов, восстание произошло неделей позже, 7 октября 1944 года, но к тому времени моего отца уже не было в живых.
Мы все очень разволновались, но Гальперин сказал нам не бояться, потому что на фабрике нам будет легче, чем в любых других местах в Аушвице.
Текстильная фабрика была частью военного производства, на котором работали не только евреи из лагеря, но и местные жители. Они приносили новости из внешнего мира, которые затем, в виде слухов, разлетались среди евреев-заключенных. Каждый день мы вместе с большой группой женщин отправлялись работать на текстильную фабрику.
Нам надо было нарезать кожу на полоски шириной один сантиметр и переплетать их металлической проволокой, чтобы получался канат толщиной четыре сантиметра. Однажды я порезалась острыми ножницами, и шрам остался у меня на пальцах до сих пор. Капо постоянно следили за нашей работой, и те, кто плохо справлялся, получали страшные удары кожаными плетями.
Наша новая старшина была еще хуже Гизи. Оказалось, что в Аушвице всегда может стать хуже – даже если ты считал, что хуже уже некуда. В новом блоке тоже были переклички по утрам и вечерам, на которых нас пересчитывали, чтобы убедиться, что никто не сбежал. Если нас не звали на перекличку, мы не могли выходить из блока. Условия в этом блоке были такими же тяжелыми, как в предыдущем, но нам хотя бы не надо было усваивать правила, потому что мы давно их знали.
Обед нам раздавали на фабрике. Он состоял из тепловатого супа, без приправ, с какими-то непонятными овощами и плававшими на поверхности очистками. На пятерых девушек полагалась одна миска такого супа, и нам самим приходилось придумывать, как разделить его на всех. Обычно каждая делала по три глотка. Суп мы получали прямо на рабочих местах и выпивали очень быстро. Капо стояли над нами, чтобы убедиться, что мы сразу возвращаемся к работе.
Гальперин принес мне тарелку под названием