реклама
Бургер менюБургер меню

Сантьяго Постегильо – Рим – это я. Правдивая история Юлия Цезаря (страница 80)

18

Он собирался произнести слово «Александрия», поскольку именно там находилась гробница великого македонского завоевателя, но мощный раскат грома, прокатившийся по базилике, заставил его замолчать. Гром прогремел неожиданно. Рассветное небо было безоблачным. Возможно, облака набежали чуть позже. Долабелла не допускал мысли о том, что могла быть другая причина. Тем не менее он умолк.

Затаив дыхание и приоткрыв рот, бывший правитель Македонии смотрел на публику и молча вращал глазами, пока внезапно не поймал устремленный на него ненавидящий взгляд юной Мирталы.

Он видел, как она обратилась к одному из своих спутников-македонян, но не мог расслышать слова. И все-таки он их угадал.

– Он это сказал, – шепнула Миртала Пердикке, и сердце ее забилось от ярости и торжества. – Он это сказал.

Цезаря, как и всех остальных, тоже удивил внезапный гром, однако его не мучила совесть за то, что он изнасиловал девушку, которая наложила на него проклятие Фессалоники. Над ним не нависала угроза, мешавшая заявить во всеуслышание, что Александр мертв. Цезарь вновь обратился к обвиняемому, не обращая внимания на грохот.

– Хочется знать, что думает обвиняемый по поводу всего этого суда: вероятно, по его мнению, он вовсе не должен был состояться, – сказал он с ехидной улыбкой.

Грома больше не было слышно.

Долабелла оторвал взгляд от Мирталы, повернулся к Цезарю, отогнал мрачные и дикие мысли о том, что слова о смерти Александра совпали с неожиданным раскатом грома, предвещавшим проливной дождь, и ответил:

– Я чту законы, а значит, уважаю суд. – Он не хотел, чтобы судьи заподозрили его в том, что он ставит под сомнение их авторитет. Вообще-то, он ни во что не ставил и разбирательство, и окончательное решение суда по его делу, но, несмотря на презрение к судьям и данную им взятку, понимал, что сейчас не время обнаруживать свои истинные помыслы или выставлять кого-либо на посмешище: не мог же он унизить судей пред всем честным народом. – Я имел в виду лишь закон, которым пользуются иностранцы, предъявившие мне обвинения. Лично я изменил бы этот закон, однако он существует, и я его уважаю. Я чту законы.

– И вот мы подошли к сути дела, – кивнул Цезарь. – Действительно ли обвиняемый соблюдал законы, когда правил Македонией? – Прежде чем уступить место Долабелле для встречных возражений, он вернулся в свой угол и произнес свои последние слова на этом суде: – У меня больше нет вопросов.

LXII

Заключительный довод защиты

Завершающая часть допроса Долабеллы вышла особенно впечатляющей. Гортензию было ясно: надо изгладить из памяти собравшихся явное признание самого Долабеллы в том, что это он приказал убить первых свидетелей обвинения. Его собирались оправдать, но тем не менее суд был публичным, а обстановка в Риме – напряженной, в базилике собрался народ: значит, следовало сделать так, чтобы Долабелла предстал в наилучшем виде, а Цезарь выглядел как можно более ничтожным.

В условиях скрытого противостояния между оптиматами и популярами – этот дремлющий вулкан мог начать извергаться в любую минуту – Долабелла, как понимали защитники, платил им не только за благоприятное для него решение, но и за то, чтобы о нем перестала ходить дурная слава. Чтобы добиться оправдательного приговора, бывший наместник Македонии не нуждался в услугах лучших защитников. Но он нуждался в них, чтобы его бесчинства выглядели как действия хорошего, справедливого правителя.

Гортензий поднялся, готовясь произнести последнюю речь в защиту Долабеллы.

Аврелий Котта же под конец prima actio решил держаться как можно незаметнее. У него было тяжело на душе, когда он сражался со своим юным племянником и очернял его в глазах всего Рима. Все это не нравилось Котте, но его вины тут не было: не он ли тысячу раз предупреждал Цезаря, что не стоит принимать предложение македонян и становиться обвинителем в деле Долабеллы? Однако останавливать таран римского правосудия было поздно. Гортензий собирался разнести в пух и прах то немногое, что осталось от Цезаря. Трюк с кинжалом и то, как Цезарю удалось загнать Долабеллу в угол, были блестящими образцами ораторского искусства и хитроумия, но не более того: мимолетное блистание разума перед громом и молниями, которые Гортензий готов был обрушить на обвинителя. Короткая, но грозная буря.

– Итак, уважаемый суд, – начал Гортензий: во время своей заключительной речи он прохаживался по залу и размахивал руками, – что мы имеем? Буду точен и краток – вовсе не потому, что считаю наш суд фарсом, как намекнул обвинитель, полагая, что мы с обвиняемым… то есть, – быстро исправился он, – сенатором и бывшим наместником Долабеллой… – Он испытывал беспокойство, нелепое беспокойство после своей случайной, но верной по сути оговорки. – В общем, я буду краток, – повторил он, стараясь сосредоточиться на речи, – потому что ясно осознаю невиновность моего подзащитного и бездоказательность обвинения, настолько ясно, что не вижу необходимости приводить сложные доводы, которые отвлекли бы нас от главного, от свидетелей обвинения. Это строитель, чьи показания были ловко и своевременно куплены обвинителем, поскольку именно он, так или иначе, оплатил поездку указанного строителя в Македонию; это дряхлый, лишенный памяти старик, который говорит бессвязно, еле видит и плохо слышит; и, наконец, это… женщина… Но женщина, – продолжил он, помолчав, – женщина, как мы все знаем, склонна к самой наглой лжи, если не к самому грубому преувеличению. Не говоря уже о том, что она не замужем и не девственна. Это все, что удалось собрать обвинению. То есть, в общем, ничего. Ни одного свидетельства, достойного того, чтобы его принял во внимание римский суд. А что мы имеем с противоположной стороны? Почтенный сенатор, бывший консул, победитель фракийцев, наместник, который заботился об улучшении условий жизни в своей провинции, закупавший продукты в Египте, чтобы предотвратить голод, восстановивший разрушенную Эгнатиеву дорогу; теперь его хотят выставить виновным в неумолимом упадке Македонии, некогда переживавшей славные времена, но ныне идущей прямиком к общественному и хозяйственному упадку из-за ущербности тамошнего народа, который грабит свои храмы и думает только о том, чтобы свалить свой позор, свою немощь, свои преступления на ни в чем не повинных римлян. Итак, я прихожу к выводу, что Гней Корнелий Долабелла совершенно невиновен в том, в чем его несправедливо обвиняли на заседаниях этого суда. Суда, который тем не менее кое на что пролил свет. – Он повернулся к Цезарю. – Мы ясно увидели, что неприязнь племянника Гая Мария к сенаторам-оптиматам передалась ему по наследству и соответствует его неописуемому невежеству и подлости. Это не суд по делу о злоупотреблениях, а грубое, неумелое и злонамеренное политическое преследование.

Гортензий закончил речь и сел рядом с коллегой по защите.

Аврелий Котта не стал поздравлять его, но все же кивнул, благодаря за краткость и точность. Речь Гортензия никто не назвал бы блестящей, он бывал и вдохновеннее, но, к несчастью для племянника Котты, в глазах его дяди выступление Гортензия было вполне разумным и не допускающим возражений. Даже если Долабелла был виновен, племянник не сумел подкрепить свои обвинения с достаточным умением и мастерством… Но у Котты не было времени на дальнейшие размышления. Цезарь уже стоял в середине зала. Котта с искренним любопытством гадал, что он скажет в свое оправдание, пытаясь спасти то, что спасти невозможно.

LXIII

Заключительная речь Цезаря

Первый гражданин.

В его словах как будто много правды.

Второй гражданин.

Выходит, если только разобраться, —

Зря Цезарь пострадал[65].

Цезарь обратился к суду, устремив взгляд на Помпея:

– Я не буду краток, я буду честен. Я не буду краток, я буду пространен, ибо перечень преступлений, совершенных обвиняемым, слишком обширен. – Впившись взглядом в обвиняемого, он назвал его praenomen, nomen и cognomen – так, что каждое слово прозвучало дерзко и оскорбительно. – Гней… Корнелий… Долабелла. – Он снова посмотрел на председателя, не дожидаясь, когда тот предупредит его о сроке, назначенном для последнего выступления. – Я буду пространен и честен, но в пределах времени, отведенного клепсидрой для моей заключительной речи.

Помпей молча выдержал его взгляд.

Цезарь начал речь.

Против лжи, убийств и всеобщей продажности у него были только слова.

– Я думаю, что для правильного понимания того, чем мы занимаемся на суде в базилике Семпрония, посреди Римского форума, мы должны ответить на очень простой вопрос: что или кого мы судим? Чем мы руководствуемся в этом деле? Что решается в эти дни? – Он говорил, сложив на груди руки, глядя поочередно то на публику, то на судей, то на защитников, то на обвиняемого, медленно поворачиваясь и неспешно прохаживаясь по залу. – Вот три вопроса, но по сути все три относятся к одному и тому же: о чем идет речь на этом разбирательстве? На первый взгляд, дело касается незаконных действий обвиняемого, когда он был наместником в Македонии. Так все выглядит со стороны, и эти вопросы, безусловно, лежат в основе наших споров. Тем не менее это разбирательство – нечто гораздо более значительное, более важное. Это орех, спрятанный внутри толстой и твердой скорлупы, надежно оберегающей его во время созревания. Дело в том, что скорлупа, защищающая орех, не менее важна, чем он сам: без нее не было бы ни этого суда, ни понимания природы преступления или, лучше сказать, преступлений, за которые сегодня судят обвиняемого Гнея Корнелия Долабеллу. Эта скорлупа – Рим и римское правосудие. Оба они также предстали сегодня перед судом. За нами, за тем, что мы утверждаем и защищаем, пристально следят не только присутствующие здесь судьи, обвиняемый, защитники, я сам и публика. К нам и к нашим словам приковано внимание не только всех жителей Македонии, но, осмелюсь утверждать, населения всех провинций, находящихся под властью Рима. Все они пристально следят за нами, за тем, что мы делаем, какие приговоры выносим, потому что стремятся вникнуть в суть наших законов и выяснить, как далеко простирается наша справедливость. В испанских провинциях, в Цизальпийской Галлии, в Африке, по всей Италии, на Сардинии или Сицилии, в большей части Греции и, несомненно, в Македонии все знают, и знают очень хорошо, сколь велика сила нашего оружия, доблесть наших легионов, мудрость наших легатов на поле брани. Благодаря этому оружию и нашим легионам упомянутые народы подчинились нам и теперь желают знать, кто мы – просто завоеватели или же правители, а поскольку править можно по-разному, они желают знать, справедливы мы или несправедливы, достойны того, чтобы навязывать свои законы, или недостойны того, чтобы принимать их в подданные. Это и есть то главное, что мы с вами сегодня хотим выяснить. При близоруком взгляде может показаться, что мы судим плохого правителя за совершенные им преступления, но если посмотреть шире, помня, что именно нам, римлянам, надлежит вершить судьбы других народов, мы поймем, что́ на самом деле решается сегодня: заслуживаем ли мы, римляне, во имя Юпитера, Марса, Венеры и прочих богов, твердо и разумно править всеми этими народами.