реклама
Бургер менюБургер меню

Рюноскэ Акутагава – Ворота Расёмон (страница 81)

18

По счастью, спал он один. Он решил повеситься, пропустив пояс сквозь оконную решётку. Но стоило сунуть голову в петлю, как вдруг пришёл страх смерти, – причём страшила отнюдь не мучительная агония. В следующий раз он решил засечь время с карманными часами в руках. Боль длилась недолго – потом он начал терять сознание. Значит, стоит один раз пройти через это – и можно умереть. Он посмотрел на стрелки часов: мучения длились минуту и двадцать с лишним секунд. За окном была кромешная тьма. Но где-то во мраке громко закричал петух.

«Диван» должен был дать новый толчок его разуму. Это был «восточный» Гёте, которого он раньше не знал. Он видел Гёте спокойно стоящим на другом берегу, по ту сторону добра и зла, и смотрел на него с завистью, которая мешалась с отчаянием. Как поэт Гёте в его глазах стоял выше Христа. И в сердце этого поэта, помимо Акрополя и Голгофы, нашлось место и цветущим розам Аравии. Если бы у него хватило сил пойти по стопам Поэта… Он дочитал «Диван» и, после того как улеглось лихорадочное волнение, преисполнился презрения к самому себе: в этой жизни он родился безнадёжным евнухом.

Самоубийство мужа сестры стало внезапным потрясением. Теперь ему нужно было заботиться о сестре и её семье. Будущее – по крайней мере, для него самого, – казалось, тонуло во тьме, будто спускались закатные сумерки. Он наблюдал за собственным душевным банкротством с отстранённой усмешкой (все его собственные пороки и слабости были ему давно известны) – и продолжал запоем читать. Но даже «Исповедь» Руссо, казалось, была полна высокопарного лицемерия. А уж что касается «Новой жизни» Симадзаки Тосона – он в жизни не встречал такого изощрённого притворщика, как её главный герой. Только Франсуа Вийон трогал его душу: в его стихах порой проглядывал образец «прекрасной мужественности».

Во сне ему явился Вийон, ожидающий повешения. Как и французский поэт, он не раз в своей жизни был близок к тому, чтобы оказаться на дне. Но что-то мешало: не позволяли обстоятельства, не хватало энергии. Он постепенно терял силы. Будто дерево, засыхающее от вершины к корням, которое попалось на глаза Свифту[159].

Её лицо сияло[160] – будто сквозь тонкий лёд пробивались лучи утреннего солнца. Она ему нравилась – но он её не любил. И ни разу даже пальцем не прикоснулся к её телу.

– Значит, вы хотите умереть.

– Да. …То есть не то чтобы хочу умереть – я просто устал жить.

Поговорив таким образом, они условились умереть вместе.

– Это будет платоническое самоубийство.

– Двойное платоническое самоубийство.

Он не мог не удивляться собственному самообладанию.

Он не умер вместе с ней. Но ему нравилось думать, что он ни разу не коснулся её тела. Время от времени она заговаривала с ним, как ни в чём не бывало. А ещё – передала ему свой пузырёк с цианистым калием, сказав: «Это даст нам обоим силы».

И действительно, он чувствовал, что сердце его укрепилось. Сидя в одиночестве в плетёном кресле и глядя на молодые листья каштана, он часто думал об умиротворении, которое подарит ему смерть.

Он из последних сил пытался написать автобиографию. Задача оказалась неожиданно сложной: всё оттого, что в нём по-прежнему было достаточно и гордыни, и скептицизма, и эгоистичной расчётливости. Он не мог не презирать себя – и одновременно не мог не думать: «Загляни в душу любому – и найдёшь то же самое». Слова «Поэзия и правда», как у Гёте, показались ему подходящим названием для любой автобиографии. Впрочем, он прекрасно знал: искусство трогает далеко не всех. Его работа будет интересна лишь тем, кто живёт похожей жизнью. С этими мыслями он решил написать свою собственную короткую «Поэзию и правду».

Когда «Жизнь дурака» была закончена, в лавке старьёвщика ему попалось чучело лебедя. Птица стояла, гордо вытянув шею, но крылья, пожелтевшие от времени, были изъедены молью. На глаза навернулись слёзы. Он усмехнулся: «Так и моя жизнь». Перед ним было два пути: либо безумие, либо самоубийство. Шагая в одиночестве по вечерней улице, он решил дождаться, когда судьба наконец с ним расправится.

Один из его друзей сошёл с ума[161]. Он всегда чувствовал какую-то особую близость с этим другом – всё потому, что лучше прочих видел его одиночество, одиночество под маской беззаботности. Он два-три раза бывал у друга, когда тот уже заболел.

– И ты, и я одержимы демоном. Демоном fin de siècle, – понизив голос, говорил ему друг. Рассказывали, что через пару дней после той встречи друг, направлявшийся на горячие источники, принялся жевать соцветия роз. Потом, когда друг уже лежал в больнице, он вспомнил, как подарил ему терракотовую скульптуру – бюст автора «Ревизора», которого друг очень любил. Гоголь тоже умер, сойдя с ума; казалось, все они находились во власти одной и той же силы.

Измученный, он случайно прочитал предсмертные слова Радиге: «За мной идут солдаты Господни». Ему показалось, будто он вновь слышит смех богов. Он пытался бороться со своими суевериями и сентиментальностью, но в конце концов это стало физически невозможно. Должно быть, его и правда мучил демон fin de siècle. Он завидовал тем, кто жил в Средневековье: их поддерживала вера в Бога. Сам он так и не смог уверовать – ни в Бога, ни в его любовь. А ведь даже Кокто верил!

Рука, державшая перо, дрожала. Текла слюна. В голове прояснялось только после дозы веронала, но и её хватало лишь на полчаса, максимум на час. День за днём он жил будто в сумерках. Как затупившийся меч, который используют вместо трости.

Июнь 1927 года, посмертная рукопись