Рюноскэ Акутагава – Литературное, слишком литературное (страница 2)
По-японски «литературное, слишком литературное» звучит так:
Теперь становится видно, что обозначает «слишком» в заголовке. Это не жест снобизма, а попытка зафиксировать момент, когда
В 1920-е годы этот вопрос начинают проговаривать напрямую: что можно назвать «литературностью» –
Поэтому «слишком литературное» обозначает не отсутствие формы, а форму, которая больше не обязана отвечать за внутреннюю необходимость. Текст может выдавать безупречные признаки литературности – композицию, «интерес», стилистическую точность – и при этом работать как машина: лишь производить эффект «литературы» независимо от того, есть ли за ним работа опыта. Отсюда и настоящий смысл спора о «бессюжетном романе»: это спор не о том, допустим ли роман без фабулы, а о другом – где проходит граница между формой как внутренней работой и формой как просто приемом.
С этим связана и внутренняя интонация переписки. Акутагава не учреждает норму и не предлагает программы; он относится к спору как к редкой возможности сохранить то, что в публичной полемике обычно теряется первым, – внутреннюю свободу и самокритику. Ведь если литературность уже стала чем-то автоматическим, спор неизбежно превратится в борьбу техники и самолюбия. Но если же литература еще способна сомневаться в себе, тогда спор становится местом, где культура не утверждает себя, а проверяет собственные основания.
В этом смысле «Литературное, слишком литературное» – это имя ситуации, когда литература больше не может считать свою ценность самоочевидной и вынуждена объяснять, что именно делает ее таковой. Формула Акутагавы фиксирует момент, когда критерии
Самый простой способ обесценить полемику Акутагавы и Танидзаки – пересказать ее как спор вкусов, мол, один ценит сюжет, другой – форму. Но слово
Танидзаки начинает с того, что сразу отсекает ложное понимание «интереса» как приманки. Его «интересный сюжет» – это не погоня за вниманием и не ставка на впечатление, он пишет прямо: «Для меня интересный сюжет – это увлекательная структура, красота композиции, своего рода архитектурная гармония». Сюжет у него – это не «цепочка событий», а красота построения, поэтому он защищает сюжет как исключительную «привилегию самого жанра романа». Отсюда и резкость его суждения о том, что японской литературе недостает умения создавать «геометрически организованное повествование». В этой логике форма – не обертка и не «оформление содержания», а необходимость конструирования: «идеальная композиция – это, иными словами, красота архитектуры». Танидзаки связывает «идеальную композицию» с тем, что называет «физической силой» письма, со способностью держать размах и наращивать напряжение. Форма здесь мыслится как сила удержания целого, то есть не как украшение, а как несущая конструкция.
Акутагава отвечает иначе. Он не спорит с тем, что роман может быть композиционно сильным; его сомнение направлено в другую точку – в претензию сюжета быть гарантом художественности. В «Деле Криппена» он спрашивает почти в лоб: «…является ли сюжет как таковой чем-то художественным, в подлинно художественном смысле?». И сразу уточняет, что именно подразумевает под сомнительной «увлекательностью» сюжета: например, «…наличие <..> огромного змея или огромного
Но самое ценное в том, что спор не распадается на привычное противопоставление «формы» и «жизни». Он обращается внутрь японской культурной памяти и тем самым обнаруживает, что на кону не только техника романа, но и перестройка самой традиции под современность. Когда Танидзаки говорит, что японцам недостает сюжетного мастерства, Акутагава внезапно защищает традицию: «Мы, японцы, обладаем этим талантом еще со времен „Повести о Гэндзи“». Он перечисляет современных «писателей сюжетов» и при этом выделяет Танидзаки как «непревзойденного мастера и „нашего старшего брата“». Этот пассаж важен не как комплимент, а как рамка: спор идет не между «Японией» и «Западом», а внутри японского способа мыслить литературу, где модерный роман,
Что это значит в контексте модерна?
В итоге перед нами спор о том, что именно оправдывает форму. Танидзаки пытается восстановить право формы быть законом произведения: композиция как достоинство, сюжет как привилегия романа, «геометрия» как признак зрелости. Акутагава снова и снова возвращает разговор к тому, что художественное не должно совпадать с «интересным» в обыденном смысле; его вопрос – как удержать внутреннюю свободу письма и не свести литературность к повторяемому эффекту.
Строго говоря, они оба защищают литературу от кризиса, но каждый видит его по-своему. Танидзаки боится утраты «силы»: распада целого, ослабления конструкции, «выдыхания» формы. Акутагава боится «стерильности»: момента, когда форма работает безупречно и именно поэтому снимает необходимость внутренней ставки. И пока эти страхи проговариваются не лозунгами, а уточнениями – что такое сюжет, что такое композиция, где у них предел, – спор остается живым, так как в нем культура вслух выясняет, чем именно она готова оправдать литературность в новых условиях.
Полемика Акутагавы и Танидзаки становится по-настоящему значимой, если вынести ее за пределы литературы. Если смотреть шире, то в ней сталкиваются два способа легитимировать литературу в современной Японии, то есть ответить на вопрос, который модерн неизбежно задает любой автономной практике: почему литературная форма вообще имеет право требовать от нас внимания, времени и доверия. Важно и другое: этот вопрос не «возникает сам собой», а собирается вместе с аппаратом эстетики, то есть вместе с набором понятий, институций и экспертных процедур, которые позволяют культуре говорить «это – искусство», «это – зрелая форма», «это – просто прием» и тому подобное.