реклама
Бургер менюБургер меню

Розелла Посторино – Дегустаторши (страница 34)

18

Мы прижимались друг к другу совсем как в тот, первый раз, но теперь Эльфрида не пыталась меня запугать. В ее глазах, обычно серьезных, плясали чертенята, левая рука с сигаретой между пальцев летала туда-сюда, разгоняя дым. Все происходящее настолько забавляло ее, что она прыснула, хлюпнув носом и судорожно втянув голову в плечи. Мы стояли совсем близко, лицом к лицу, и я тоже беззвучно рассмеялась, словно была ее отражением, на мгновение забыв, где мы повстречались и что свело нас вместе. Я очутилась внутри ее личного мирка, и это вызвало у меня невероятную эйфорию – как у девчонки-школьницы, забившейся с подругой в кабинку уборной, чтобы поделиться невинным секретом, который не стоило бы включать даже в мой список.

Как только женщина покинула уборную, Эльфрида прижалась ко мне лбом.

– Ну что, переходим к нежностям? – прошептала она. – Или ты считаешь, что это слишком опасно?

– Охранник, наверное, уже ищет нас и скоро начнет ломиться в дверь…

– А ты права, – хитро прищурилась Эльфрида, доставая коробок спичек.

– Если хочешь еще покурить, я, пожалуй, тебя подожду.

– Сколько?

– На пару затяжек хватит.

Спичка вспыхнула, и пламя принялось пожирать бумагу.

– Тогда одна из них твоя, – подмигнула она и сунула сигарету мне в рот.

Я неумело втянула дым, больше выдохнув, чем проглотив, и меня слегка замутило.

– Смотри-ка, даже не кашлянула, молодец, – усмехнулась Эльфрида, забирая сигарету, и, полуприкрыв глаза, от души затянулась. Выглядела она довольной. – А если нас вдруг поймают, что будешь делать, а, берлиночка?

– Конечно, разделю твою участь! – воскликнула я, театральным жестом прижимая руку к груди.

– Меня ведь накажут! Ты к этому готова?

В этот момент охранник решил напомнить о себе:

– Идете, нет?

Эльфрида бросила сигарету в унитаз, спустила воду, распахнула дверь кабинки, где мы прятались, потом дверь уборной, и вышла, не оглядываясь.

Возвращались мы молча. Эльфрида вдруг вся подобралась, будто задумавшись о чем-то, что было выше моего понимания. Ее глаза уже не блестели, она не смеялась, даже дружелюбная улыбка куда-то исчезла.

А мне вдруг стало ужасно стыдно. Мы больше не были школьницами. И как понять эту женщину?

В столовой она вдруг спохватилась:

– Кстати, берлиночка, о чем ты там хотела поговорить?

Если я ее не понимаю, с чего бы ей меня понимать?

– Так, ерунда.

– Ну же… Прости, не хотела тебя прерывать…

Нет, слишком опасно рассказывать ей о Циглере. И ей, и кому бы то ни было еще. И что за глупость пришла мне в голову?

– Ничего особенного. Правда.

– Как знаешь.

Разочарованная Эльфрида направилась к двери во двор, и, чтобы удержать ее, хоть немного еще побыть с ней рядом, я выпалила:

– Знаешь, в детстве, пока брат спал, я наклонилась над его колыбелькой и изо всех сил укусила за руку. – (Эльфрида молчала, ожидая конца истории.) – Так вот, иногда я думаю, что из-за этого он мне больше не пишет.

Я понимала, что у Альберта есть жена и дети, но когда он сообщил, что на второй неделе июля едет домой, в Баварию, мне показалось, будто его подменили. За те несколько месяцев, что длилась наша связь, он ни разу не ездил на побывку, и его семья была для меня чем-то абстрактным – во всяком случае, не более реальной, чем мой муж, пропавший без вести. Или погибший. Или попросту решивший ко мне не возвращаться.

Отвернувшись к стене, я съежилась, свернулась в комочек, совершенно одинокая в кромешной темноте. Альберт погладил меня по спине. Я попыталась оттолкнуть его, но он не сдавался. Что я о себе возомнила? Что мой любовник откажется от отпуска, лишь бы не оставлять меня наедине с мыслями о том, как он подтыкает детям одеяла, а затем ложится с женой в постель?

В начале наших отношений я легко мирилась с грядущим расставанием: в конце концов, это было неизбежно. Я представляла его с другими женщинами: вот Улла скачет на нем верхом, а Альберт всаживает ногти в ее бедра, оставляя на коже кровавые царапины, и тянется губами к торчащим соскам; вот Лени вздрагивает, ощутив его пальцы у себя между ног, и покрывается багровыми пятнами в миг лишения девственности. Должно быть, беременность Хайке – тоже его вина. Я не чувствовала боли, только что-то вроде азарта, и готова была расстаться с ним в любой момент.

Но сообщение Альберта о предстоящем отъезде меня ошарашило. Надо же, какой обидный щелчок по носу: хорошо еще, не стал рассказывать, как запрется с женой в комнате и будет строить с ней свою, отдельную от меня жизнь. Правильно – кому интересна оставшаяся где-то там любовница!

– Что мне сделать? – спросил он, продолжая поглаживать мою спину.

– Что хочешь, – ответила я, не оборачиваясь. – Но я после войны уеду обратно в Берлин. Поэтому можешь забыть меня прямо сейчас.

– Не могу!

Я рассмеялась, но это было уже не наивное хихиканье влюбленной, а желчный, каркающий смех брошенной женщины: все равно отношениям конец.

– Зачем ты так?

– Какой же ты смешной. Видишь ли, эсэсовцы свезли нас сюда против воли, мы ждем не дождемся, когда все это кончится. Но ты, эсэсовец из эсэсовцев, пошел еще дальше и затащил одну из тех, у кого нет выбора, к себе в постель.

Он убрал ладонь с моей спины, и это движение, эта потеря контакта показалась мне угрожающей: Альберт не отвечал, не одевался, не пытался заснуть, просто лежал без движения, совершенно разбитый. А я в душе все лелеяла надежду, что он снова прикоснется ко мне, обнимет, иначе мне не уснуть, не пережить этой ночи.

Изуродованная, покалеченная эпоха, отнявшая у людей даже малейшую уверенность в завтрашнем дне, разрушившая тысячи семей, уничтожившая инстинкт самосохранения! Какое право я имею говорить о любви? Особенно после того, как заявила ему, что потащила его в сарай из страха, а не из-за какой-то там духовной близости.

Казалось, мы знали друг друга всю жизнь, словно играли вместе еще детьми, лет в восемь кусали друг друга за запястья, оставляя «часы» – поблескивающие слюной полукруглые отметины зубов, словно спали в одной колыбели, считая теплое дыхание соседа единственным и неповторимым запахом мира.

Но эта близость так и не сделалась привычной, легкой, навсегда оставшись стихийным бедствием. Моя личная жизнь догорала дотла, а я лишь молча водила пальцем по его груди. Время билось в конвульсиях, растягивалось, но не двигалось вперед. В конце концов рука спустилась к животу, и Альберт закрыл глаза, всем телом рванувшись ей навстречу.

Вот уж не думала, что когда-нибудь поверю его россказням. Впрочем, он говорил о себе неохотно, многое замалчивал или упоминал вскользь, словно хотел поскорее забыть: на передовой не был – освобожден из-за шумов в сердце, но честность и преданность Германии позволили ему сделать быструю карьеру в СС. А потом он вдруг решил, что с него хватит, и попросил подыскать ему другую службу.

– Другую? А на той, первой, что ты делал? – спросила я, но тогда он не ответил. Только в ту ночь, когда я отказала ему, Альберта наконец прорвало.

– В Крыму тогда многие стрелялись.

Я встревоженно обернулась:

– Кто?

– Я же говорю: офицеры СС, вермахта – все. Психи, алкоголики, импотенты. – На его лице возникла кривая, отстраненная усмешка. – Или друг друга убивали.

– Что вы там делали?

– Знаешь, женщины попадались просто восхитительные, особенно если выстроить их рядком, совершенно голых. Раздевали всех, а одежду потом стирали и складывали в коробки для повторного использования. Фотографировали еще.

– Кого? Какие еще женщины?

Он лежал неподвижно, лицом вверх, выдавливая из себя одну-две фразы и снова замолкая.

– Под окном вечно толпились зеваки, многие с детьми, щелкали фотоаппаратами. Некоторые были так красивы, что глаз не оторвать. Мои люди не выдерживали: я сам видел, как один грохнулся на пол, с винтовкой в руках, – обморок. Другой однажды признался мне, что давно не может уснуть… Но разве не радостно исполнять свой долг?

Альберт почти кричал, а когда я зажала ему рот, не пытался освободиться. Почувствовав, что он немного успокоился, я сама убрала руку, и он продолжил, прижавшись ко мне:

– Исполнять свой долг – вот что от нас требовалось. Что тут еще скажешь? Я знал, что их насиловали, по одной и группами, хотя это было запрещено. Но даже если бы изнасиловали всех, кто станет болтать? Двойной паек: пятьдесят человек в день – тяжкий труд, даже для нас. – Альберт нахмурился.

Пятьдесят человек в день? Я была до смерти напугана.

– Как-то утром один совсем с катушек слетел: вместо того чтобы держать их на мушке, прицелился в нас и выстрелил. Мы, понятно, тоже схватились за оружие.

Наверное, я могла бы тогда услышать о массовых захоронениях, о связанных евреях, рядами лежащих на голой земле и ожидающих выстрела в затылок, о летящих им на спины комьях земли вперемешку с золой и хлоркой, чтобы не так воняло, о ложащемся прямо на трупы следующем слое евреев, которые, в свою очередь, покорно подставляют затылки… Могла бы услышать о том, как детей вздергивают за волосы и тут же расстреливают, о многокилометровых колоннах русских или евреев – «какая разница, все они азиаты, не то что мы», – которым суждено рухнуть с обрыва, получив пулю в спину, или задохнуться в газенвагене. Я могла бы узнать об этом задолго до конца войны, даже расспросить о деталях… Но смертельно перепугалась и замолчала. Я не хотела знать.