Рори Пауэр – Сожгите наши тела (страница 30)
Я выбегаю на крыльцо, и в ту же секунду на проезд, ведущий к дому, сворачивает наш помятый, заляпанный грязью серый универсал. Со скрежетом останавливается, потом снова трогается с места и проезжает еще пару ярдов, прежде чем мама бьет по тормозам.
Сердце тоскливо щемит, и в груди разливается едкая обида. Пожалуйста, думаю я. Я здесь. На этот раз ты точно приехала за мной.
Сперва кажется, что мы с ней одни во всем мире: только я, и она, и пространство между нами. Все звуки словно отсекает, и я слышу только собственное дыхание и стук сердца. А потом за спиной звучат негромкие шаги, скрипит и хлопает сетчатая дверь, и из дома выходит бабушка.
– Кто это? – спрашивает она.
Я не отвожу глаз от машины. Не отворачиваюсь ни на секунду, ведь, если я отвернусь, она может исчезнуть. Если я отвернусь, она развернется и сбежит, как всегда.
– Это мама, – говорю я не оборачиваясь, и бабушка тихонько охает.
С такого расстояния за лобовым стеклом маму не разглядеть, но я знаю, что она смотрит на меня так же, как я на нее. Знаю, что она взбешена, ведь я заманила ее сюда. Вынудила ее приехать. Наконец-то, наконец-то я заставила ее обратить на меня внимание.
Но от победы в этой битве меня отделяет еще одна вещь. Она должна выйти из машины.
Еще одна секунда неподвижности.
– Ступай-ка в дом, – говорит бабушка у меня за спиной. – Я с ней поговорю.
Еще чего. Я не собираюсь отступать. Если я зайду в дом, она победит. Если я сделаю первый шаг, она победит. Если я нужна ей хоть немного, этот шаг она сделает сама.
– Одни на всем свете, – выдыхаю я под нос. – Ну же, мам.
Пауза затягивается. Во мне укрепляется желание сдаться, пойти ей навстречу, но я расправляю плечи, закусываю губу до крови и демонстративно, чтобы она точно разглядела, сажусь на крыльцо. Я не стану этого делать. На этот раз разговаривать мы будем на моих условиях.
Должно быть, это и становится решающим фактором. Я не могу утверждать это наверняка, но меньше чем через минуту над пыльным проездом разносится щелчок открываемой двери. Сперва я вижу ее ноги, а потом она выходит из машины и встает против солнца – силуэт, знакомый до боли.
Меня так тянет вскочить на ноги, что приходится ухватиться за край ступени. Этого мало. Пусть сперва подойдет ближе. Ведь это совсем не трудно. Я никогда не прошу многого. Хотя бы шажок, мама. Всего один шажок.
И она делает шаг. В следующую секунду я вскакиваю на ноги и устремляюсь к ней. Так поспешно, что впору смутиться, но я скучала по ней. Она моя мама, и я по ней скучала.
Расстояние между нами немаленькое, и, возможно, она чувствовала то же самое и тоже хотела поскорее оказаться рядом, но, если что и выдавало ее эмоции, к тому моменту, как между нами остается несколько футов, она успевает взять себя в руки. Она становится собой – каменная статуя, в любой момент готовая расколоться.
У меня сжимается сердце. Знакомый запах, запах меда и соли. Я вижу в ней дом – интересно, что она видит во мне? Может, Фэрхейвен? И если так, может, это ее отталкивает?
– Привет, – говорю я. – У тебя новая прическа.
– Концы посеклись, – говорит она. Ровный голос без единой эмоции. Ни дрожи, ни намека на недовольство. Прямо как у бабушки. – Пришлось обрезать.
Не думаю, что она делает это нарочно. Я прекрасно знаю, каким тоном она говорит, когда хочет сделать мне больно. На этот раз тон другой, но от этого получается не менее больно. Потому что я вспоминаю те хорошие дни и холодные вечера, когда стремительно наступала осень, и тогда мама усаживала меня на стул в ванной и ножницами, холодящими затылок, аккуратно отстригала мне секущиеся концы. А потом я таким же образом стригла ее.
Она переступает с ноги на ногу, поглядывая мне за спину, на дом и бабушку, стоящую на крыльце. Никогда в жизни я не видела ее такой потерянной. Мне почти жаль ее – в груди зияет пустота, готовая заполниться сочувствием, но этого не происходит.
– Я искала тебя, – наконец произносит она. – В Калхуне.
Она что, ожидает, что за это я буду ей благодарна? За эту малость?
– Ясно. И что?
Мама складывает руки на груди и на миг встречается со мной взглядом, прежде чем снова отвести глаза.
– То, что не надо было уезжать.
– Еще как надо, – говорю я. Наверное, зря, потому что она выпрямляется во весь рост, расправляет плечи. Не стоило ее провоцировать. Но назад пути нет. – Или надо было сидеть и ждать, пока ты соизволишь меня заметить?
– Так вот в чем дело? – Она сжимает кулаки до белых костяшек. – Это твое оправдание?
Я знаю, чего она хочет. Чтобы я извинилась за то, что уехала и не стала ждать. Чтобы я ползала на коленях и вымаливала прощение. Черта с два я буду унижаться. Она этого не заслужила.
– Я просила тебя рассказать мне о семье, – говорю я. Мы обе знаем, что я имею в виду гораздо больше, чем в тот раз, когда мы схлестнулись в полдень у таксофона. – Но ты отказалась. Вот я и нашла того, кто готов это сделать.
– Что ж, вижу, ты во всем разобралась. – Мама косится на Фэрхейвен и горько усмехается. – Я думала, ты позвонила, потому что готова извиниться, но…
– Извиниться? За что? – Меня душит неконтролируемая злость. Куда проще было бы позволить ей победить, но единственный на свете человек, который готов за меня бороться, – это я. Если этого не сделаю я, не сделает никто. – Я ни в чем не виновата. Я получила то, что искала. – И плевать, что искомое оказалось совсем не таким, как мне хотелось.
– То есть ее, – говорит мама. Вот оно, то самое слабое место, в которое мне нужно метить дальше. – Оно того не стоит. Ты, наверно, думаешь, что все понимаешь, но она берет гораздо больше, чем дает.
– Поверь, я все прекрасно понимаю. Научилась у тебя.
– Блядь, – вполголоса выдыхает мама. Она уже не злится. Она в отчаянии. – Это… Я так не могу, Марго. Ты хоть представляешь, чего мне стоило сюда приехать?
– Нет, не представляю. Ты же ничего мне не рассказывала. Ты всегда держала меня в неведении. – Она упорно не хочет об этом говорить. Даже после того как я спросила напрямую в голосовом сообщении. Ладно, я сделаю это сама. Может, тогда у нее не останется выбора. – Взять хотя бы Кэтрин, – продолжаю я, и она вздрагивает, словно от удара. – Почему ты не рассказывала мне про Кэтрин?
– У нас нет на это времени, – почти с мольбой говорит она, продолжая поглядывать на Фэрхейвен. – Пойми, я пыталась покинуть это место и увезти отсюда тебя и готова сделать это снова, но нужно спешить. Нужно ехать сейчас же.
Я не отступлю.
– Сейчас или никогда, мам. Почему ты не хотела, чтобы я знала свою семью?
– Потому что это не семья. Это все не по-настоящему. – Должно быть, разочарование написано у меня на лице, потому что мама подходит ближе и берет мое лицо в ладони. Большой палец ложится на то самое место под левым глазом, где у нее шрам. – Я знаю, – говорит она тихо, едва не плача, – знаю, что это не то, чего ты хотела. Если бы я могла это изменить, я бы это сделала. Но мы должны уехать. Садись в машину.
Я отталкиваю ее руки прочь. Это не любовь. Если бы она любила меня, то не стала бы лишать того, что принадлежит мне по праву.
– Что с ней случилось? Я никуда не поеду, пока ты не скажешь правду.
– Марго…
– Думаешь, я не всерьез? – Я делаю шаг в ее сторону, и она пятится. Мне ужасно не нравится это ощущение – как будто я собираюсь ее сломать. Но это единственный способ чего-то от нее добиться. Возможно, не в моих силах стать для нее желанным ребенком. Я не могу заставить ее полюбить меня так, как другие матери любят своих детей. Но это то немногое, что в моих силах. – Думаешь, я шучу? У тебя была сестра, а у меня была тетя, и ты скрывала ее от меня, – говорю я все громче. – Ты отняла ее у меня, и я хочу знать почему.
– Потому что я… – Она осекается и, зажмурившись, зажимает рот ладонью. – Это все из-за меня, – выдавливает она сквозь слезы.
Я стою над ней, и солнце бьет мне в глаза.
«Это все из-за меня».
– Что это значит?
Хочу ли я знать? Я помню, что Кэтрин писала в Библии. Она боялась, пусть и не хотела этого признавать. Боялась мамы.
Пожары, коробки с документами. «С Нильсенами все не слава богу». Как все это оправдывает ее молчание? Что из этого побудило ее скрывать существование Кэтрин, причем не от всех, а только от меня?
Спросить я не успеваю. Мама распрямляется, смахивает с щек остатки слез.
– Я не должна тебе никаких объяснений, – говорит она. Должна, не должна, какая же чушь. Какого черта мы стоим тут каждая со своими весами и пытаемся подсчитать то, что взвесить невозможно?
Когда-нибудь, осознаю я вдруг с поразительной ясностью, мне придется прекратить считать. К добру ли, к худу, но мне придется остановиться.
Я не хочу этого. Всю свою жизнь я держалась на ногах только потому, что упиралась в выстроенную мамой стену. Убери ее – и я упаду.
– Нет, должна, – упорствую я. Это моя роль. Была и будет всегда.
– Кэтрин умерла, – выговаривает она с трудом, – и это все, что тебе нужно знать.
– А другая девушка? – Я не собиралась поднимать эту тему, слишком уж велик риск, что ответ окажется невыносимым, но слова вырываются сами собой. Стиснув зубы, я продолжаю: – Что мне нужно знать о ней?
Мама хмурится.
– О ком?
Очередная ложь. Снова. Как будто мне было мало.
– Ничего, да? – продолжаю я, игнорируя ее вопрос. – Вы с бабушкой решаете, что мне нужно знать, и всякий раз ответ оказывается одинаковым: ничего. По-твоему, это справедливо? Почему ты не хочешь про нее рассказывать?