реклама
Бургер менюБургер меню

Ромен Гари – Воздушные змеи (страница 15)

18px

Как только поезд остановился на первой польской станции, атмосфера внезапно полностью изменилась. Казалось, даже мой берет имел другое значение, если не происхождение: пассажиры смотрели на него дружески. Те, кто не говорил по‐французски, не упускали возможности выказать мне свою симпатию: хлопали по плечу, жали руку и угощали пивом и едой. По дороге в Варшаву и затем – на другом поезде – вдоль “коридора” я услышал больше возгласов “Да здравствует Франция!”, чем за всю свою жизнь.

Броницкие телеграфировали, что приедут встречать меня на вокзал, и как только контролер предупредил, что мы подъезжаем к Гродеку, я перешел из своего вагона третьего класса в первый класс, откуда готовился выйти с подобающим достоинством. Марселен Дюпра одолжил мне чемодан из настоящей кожи и, напомнив, что, “в конце концов, ты будешь представлять там Францию”, предложил пришить к лацкану пиджака или даже к берету трехцветную эмблему “Прелестного уголка” с тремя звездочками, на что я для виду согласился, но спрятал эмблему в карман, не имея в то время ни малейшего предчувствия, чему в скором времени суждено воплощать последнюю всемирно признанную ценность моей страны. Тогда еще никому не пришло бы на ум, несмотря на известность Марселена Дюпра, считать этого последнего ясновидцем, и то, что мэтр называл “тремя звездами Франции”, еще отнюдь не сверкало тем блеском, что сегодня.

Кроме нескольких крестьян с ящиками, в поезде почти никого не осталось, когда он остановился на маленькой станции из красного кирпича в Гродеке; однако там, видимо, ожидали какое‐то официальное лицо, так как, сойдя на перрон, я очутился перед военным оркестром из десяти человек. Я увидел также, что крыша вокзала украшена соединенными вместе французскими и польскими флагами, и едва я со своим чемоданом сделал шаг, как оркестр заиграл “Марсельезу”, а затем польский гимн, которые я слушал, вытянув руки по швам, быстро сняв берет и одновременно кося глазами, пытаясь увидеть французского деятеля, которого так встречают. Я увидел Стаса Броницкого с непокрытой головой и шляпой у сердца, слушающего национальный гимн, и Лилу, которая сделала мне знак рукой; Тад опустил глаза и явно с большим трудом удерживался от смеха. Позади них Бруно со своим всегдашним немного потерянным видом глядел на меня с улыбкой, одновременно дружеской и смущенной, – причину этого я понял только тогда, когда маленькая девочка в трехцветных лентах вручила мне букет из синих, белых и красных цветов и старательно выговорила по‐французски: “Да здравствует вечная Франция и бессмертная дружба французского и польского народов!” – в чем, как мне показалось, был избыток вечности и бессмертия зараз. Поняв наконец, что объектом этой почти официальной встречи являюсь я, после мгновения паники, ибо это был первый раз, когда я представлял Францию за рубежом, я храбро ответил по‐польски:

– Niech zyje Polska! Да здравствует Польша!

Девочка разрыдалась, оркестранты нарушили свои ряды и подошли пожать мне руку, Стас Броницкий заключил меня в объятия, Лила кинулась мне на шею, Бруно поцеловал меня и отступил, и когда патриотический энтузиазм присутствующих утих, Тад взял меня за локоть и шепнул на ухо:

– Ну вот, можно подумать, что победа уже за нами!

В его шутке было такое отчаяние, что я в своем новом качестве представителя Франции возмутился, высвободил руку и ответил:

– Мой дорогой Тад, есть такая вещь, как цинизм, и есть история Франции и Польши. Они несовместимы друг с другом.

– Кроме того, войны не будет, – вмешался Броницкий. – Гитлеровский режим вот-вот рухнет.

– Кажется, я помню, что Черчилль сказал по этому поводу перед английским парламентом во время Мюнхена, – проворчал Тад. – Он сказал: “Вы выбирали между позором и войной. Вы выбрали позор, и вы получите войну”.

Я держал руку Лилы в своей.

– Ну что ж, мы ее выиграем, – сказал я и в благодарность получил поцелуй в щеку.

Я почти чувствовал тяжесть венца Франции на голове. Когда я вспоминал, что Марселен Дюпра посмел предложить мне отправиться в Польшу с эмблемой “Прелестного уголка” на груди, я жалел, что не дал ему пару оплеух. Принимая у себя в ресторане всех видных лиц Третьей республики, этот поваришка утратил понятие о величии своей страны и о том, что она значит в глазах мира. По дороге со станции к замку, в старом “форде”, которым управлял сам Броницкий, – голубым “паккардом” завладели кредиторы из Клери, – рука об руку с Лилой, я рассказывал последние французские новости. Никогда еще нация не чувствовала такой уверенности в себе. Лай Гитлера вызывал смех. Вся страна, спокойно убежденная в своей силе, как бы приобрела новое качество, которое некогда называлось “английской флегмой”.

– Президент Лебрен сделал шутливый жест, который, говорят, вывел Гитлера из себя. Он осмотрел плантацию роз, которую наши солдаты вырастили на линии Мажино[15].

Лила сидела рядом со мной, и этот профиль, такой чистый на фоне массы светлых волос, этот взгляд, как бы рассеивающий все сомнения, вызывали у меня уверенность в победе – в данном случае не иллюзорной, ибо эту мою победу никто не мог и не сможет оспорить. Так что в моей жизни есть по крайней мере одно, в чем я не ошибся.

– Ханс сказал мне, что командующие немецкой армией ждут только случая, чтобы избавиться от Гитлера, – сказала она.

Так я узнал, что Ханс в замке. К чертовой матери, подумал я внезапно и даже не устыдился этого падения после своих возвышенных мыслей, или, точнее, этой непреодолимой вспышки народного гнева.

– Не знаю, избавится ли немецкая армия от Гитлера, но я знаю, кто избавится от немецкой армии, – объявил я.

Кажется, в роли такого избавителя я представлял себя. Не знаю, было ли это похмелье от оказанного мне патриотического приема, или рука Лилы в моей заставила меня потерять голову.

– Мы готовы, – добавил я, укрываясь из скромности за множественным числом.

Тад молчал, тонко улыбаясь, отчего его профиль казался еще более орлиным. Я с трудом переносил его саркастическое молчание. Бруно попытался немного разрядить атмосферу.

– А как поживает Амбруаз Флёри со своими воздушными змеями? – спросил он. – Я о нем часто думаю. Это настоящий пацифист.

– Дядя так и не оправился после войны четырнадцатого года, – объяснил я. – Это человек другого поколения, поколения, испытавшего слишком много ужасов. Он не доверяет высоким порывам и думает, что люди должны удерживать даже самые благородные свои идеи на прочной веревке. Без этого, по его мнению, миллионы человеческих жизней будут потрачены на то, что он называет “погоней за синевой”. Он чувствует себя хорошо только в обществе своих воздушных змеев. Но мы, молодые французы, мы не довольствуемся картонными мечтами, ни даже просто мечтами. Мы вооружены и готовы защищать не только наши мечты, но и нашу реальность, и эта реальность называется свободой, достоинством и правами человека…

Лила мягко вынула свою руку из моей. Не знаю, была ли она смущена моим патриотическим пылом и моими разглагольствованиями или немного недовольна, что я как бы забыл о ней. Но я не забыл – это о ней я говорил.

Глава XV

Замок Броницких походил на крепость; когда‐то он и был крепостью. Он находился в нескольких сотнях метров от Балтийского моря и не более чем в десяти километрах от немецкой границы. Вокруг был парк, сосновый лес и песок. Ров еще существовал, но вместо прежнего подъемного моста построили широкую лестницу и просторную террасу. Стены и старые башни были источены историей и морским ветром; как только я вошел в первый зал, я оказался среди такого количества доспехов, орифламм, щитов, аркебуз, алебард и эмблем, что почувствовал себя голым.

Я сделал всего несколько шагов в этой обстановке аукциона, когда увидел Ханса, сидящего в кресле с ковровой обивкой у мраморного стола. На нем был свитер, брюки для верховой езды, сапоги, и он читал английский иллюстрированный журнал. Мы поздоровались издали. Я не понимал его присутствия здесь, зная, что он учится в военной академии в Preussen[16] и что напряжение между Польшей и Германией возрастает с каждой неделей. Лила мне объяснила, что “бедняжка” выздоравливает после пневмонии в имении своего дяди, Георга фон Тиле, по другую сторону границы, которую время от времени пересекает верхом по тропинкам, известным с детства, чтобы навестить своих польских кузенов, – для меня это означало просто, что он по‐прежнему влюблен в свою кузину.

Я нашел, что Лила изменилась. Ей исполнилось двадцать лет, но, как сказал мне Тад, она продолжала “мечтать о себе”.

– Я хочу что‐то сделать в жизни, – повторяла она мне.

Один раз я не удержался от ответа:

– Подожди хотя бы, пока я уеду!

Не знаю, откуда я взял, что любовь может быть единственной целью и смыслом существования. Наверное, я унаследовал от дяди это полное отсутствие честолюбия. Возможно также, что я полюбил слишком рано, слишком молодым, полюбил всем своим существом, и во мне не осталось места ни для чего другого. Бывали моменты просветления, когда я видел, как далека моя жалкая прозаическая банальность от того, чего может ожидать эта мечтательная белокурая головка, лежащая на моей груди с закрытыми глазами и улыбкой на губах, грезящая о неизвестной славной дороге в будущее. Я чувствовал, что она находит в самой моей простоватости что‐то успокоительное, но нелегко привыкнуть к мысли, что женщина привязана к вам, потому что вы удерживаете ее на земле, не давая воспарить слишком высоко. После целого дня, проведенного в “мечтах о себе” в лесу, как она мне говорила, она приходила в мою комнату, как если бы я был для нее смиренным ответом на все задаваемые ею себе вопросы.