реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Немыслимое (страница 7)

18

Фёрстер медленно положил карандаш на карту.

— Герр генерал… В Берлине нам сказали, что Восточный фронт стабилизирован и русские выдыхаются.

Нойман посмотрел на него долго. Не враждебно, не свысока. С той тяжёлой снисходительностью, которая появляется у людей, побывавших в месте, о котором другие только читали.

— Русские не выдыхаются, майор. Русские строят. Когда мы стоим в грязи и ждём снабжения, они роют новые траншеи, ставят новые мины и подвозят свежие дивизии. Каждую неделю на нашем участке появляется что-то, чего не было неделю назад: миномётная батарея, пулемётный дзот, второй ряд проволоки. У них есть оружие, которого нет в наших справочниках. Они не выдыхаются. Они учатся.

Фёрстер молчал. Кригер молчал. Ланге за стенкой молчал, но Нойман слышал, как его водитель перестал копаться в моторе «кюбельвагена» и прислушался.

— Но, — добавил Нойман тише, — это не ваша забота и не моя. Наша забота — стоять, сохранить людей и дождаться зимы. Когда подморозит, дороги встанут, снабжение пойдёт, танки поедут. Тогда посмотрим.

Это было не утешение. Это была правда. Зимой дороги схватятся, грязь станет камнем, грузовики пойдут. И тогда — может быть — можно будет наступать. Если будет чем. Если Смоленск к тому времени не превратится в крепость, которую не возьмёшь без осадной артиллерии.

Нойман не сказал Фёрстеру ещё одной вещи, которую узнал из шифровки, пришедшей утром, до пополнения. Вещи, которую Кригер прочитал, записал и убрал в сейф, потому что она была помечена грифом, запрещавшим обсуждение ниже уровня командира дивизии.

«Тайфун». Операция, начало — первая декада октября. Не на смоленском направлении. Севернее. Ржев — Калинин — Москва. 3-я танковая группа Гота, пехотные корпуса. Удар на Москву через северо-запад, в обход укреплений.

Нойман прочитал и подумал две вещи. Первая: значит, Смоленск — не главное. Главное — Москва, и Москву будут брать без него, другими руками, другими танками. Его дивизия — сковывающая группа: стоять, держать русских, не давать им снять войска и перебросить к Москве. Держать грязью, плацдармом и тридцатью одним танком.

Вторая мысль была длиннее и тяжелее. Удар на Москву через Калинин означал, что прямой путь — через Смоленск — признан невозможным. Три месяца его дивизия и две соседних стояли перед Днепром и не смогли форсировать. Бетонные доты, которых не должно было быть. Артиллерия, которая бьёт с закрытых позиций и не обнаруживается. Партизаны, которые жгут тылы. И грязь, которая делает невозможным всё остальное.

Командование признало это. Не вслух, не в приказе. Самим фактом «Тайфуна»: раз обходят, значит, пробить не смогли.

Нойман сел за стол. Кригер ушёл размещать рекогносцировочную группу Фёрстера. В блиндаже стало тихо, только дождь стучал по бревенчатому перекрытию — ровно, монотонно, без конца.

Допил холодный кофе. Гуща на дне, горькая, зернистая. Последняя чашка из последней банки. Поставил кружку на стол, рядом с шифровкой о «Тайфуне». Москва через Калинин. Кто-то другой будет наступать. Кто-то другой будет мёрзнуть на дорогах к столице, пока он мёрзнет здесь, на Днепре, перед бетонными стенами, которых не должно было быть. За стеной блиндажа кто-то из солдат Фёрстера ругался — поскользнулся, судя по звуку, и упал. Хартмановцы молчали.

Нойман вытянул ноги, прислонился к стене. Бревно было мокрым, холодным, и холод шёл через китель в спину. Нужно починить трубу в печке, высушить сапоги, дождаться, пока грузовик с солью доберётся. Мелкие, тыловые, постыдные задачи для командира танковой дивизии, которая брала Минск. Но Минск был в другой жизни, в той, где дороги держали вес, а небо было синим. Дождь стучал по перекрытию. Нойман закрыл глаза.

Глава 4

Сибирь

Утром седьмого октября Сталин вышел из кабинета и спустился во двор. Не потому что нужно было — потому что кабинет давил. Четвёртый час за столом, донесения, цифры, голоса в телефонных трубках, и стены сходились, как в подводной лодке. Он поймал себя на этом ощущении — подводная лодка — и усмехнулся: сержант Волков никогда не служил на флоте, а Сталин никогда не спускался на подводную лодку, но образ пришёл откуда-то, может быть из фильма, который он смотрел в другой жизни, в казарме, на экране ноутбука, под храп соседей по койке.

Двор Кремля был пуст. Октябрьское утро, серое, с изморосью, которая не была дождём, но мочила не хуже. Кирпич стен потемнел от сырости, брусчатка блестела. Часовой у двери козырнул, Сталин кивнул и пошёл вдоль стены, просто чтобы двигаться, чтобы ноги работали, чтобы кровь разогнала ту ватную тяжесть, которая накапливается от неподвижности.

Он прошёл сто метров и остановился. Достал папиросу, закурил. Дым смешался с паром от дыхания — холодно, градусов пять, не больше. На Волхове, наверное, ещё холоднее. Мерецков сейчас ходит по болотам, мерит грунт, записывает. Под Смоленском Нойман стоит на плацдарме и гниёт вместе со своими танками. Под Ленинградом Лебедев считает грузовики в ночной темноте. Каждый из них на своём месте, и каждому из них холодно, и никто из них не знает, зачем.

Он знал.

Шапошников приехал в десять. Не позвонил — приехал, и это само по себе было событием: Шапошников последние две недели работал из Генштаба и в Кремль не ездил, потому что поездка отнимала час, а час — это двадцать шифровок и пять телефонных звонков, и Шапошников экономил минуты, как Мерецков экономил патроны. Если приехал лично, значит, привёз что-то, что по телефону не скажешь.

Он вошёл в кабинет, и Сталин увидел его и подумал: плохо. Не новости плохо. Шапошников. Лицо серое, не от усталости, а от чего-то глубже. Одышка тяжёлая, хриплая, с присвистом на выдохе, не та лёгкая, с которой он жил последние месяцы. Шапошников шёл от двери до стула пятнадцать шагов и остановился на полпути, оперевшись о спинку кресла, чтобы отдышаться.

— Садитесь, Борис Михайлович. Чай?

— Спасибо.

Ординарец принёс чай. Шапошников взял стакан обеими руками, как берут люди, которым холодно изнутри, и пил маленькими глотками, и цвет понемногу возвращался в его лицо, как возвращается жизнь в погасший фитиль, когда подкручивают колёсико.

— Вы были у врача? — спросил Сталин.

— Был. На Спиридоновке, как вы приказали.

— И?

Шапошников поставил стакан на блюдце. Движение было точным, аккуратным, как у хирурга, который кладёт инструмент на поднос.

— Рекомендуют отдых. Я ответил, что отдохну после войны.

— Борис Михайлович…

— Товарищ Сталин. Я принёс три доклада. Позвольте — по порядку.

Он перевёл тему так, как переводят стрелку на путях: плавно, необратимо. Сталин позволил. Не потому что согласился, а потому что знал: Шапошникова не сдвинуть, если он решил не двигаться. Потом, после войны, после докладов, после всего — он заставит его лечь. Если будет чем заставить.

— Первое. Кирпонос.

Шапошников достал из папки листок, положил на стол. Сталин взял, прочитал. Три строчки — больше и не нужно.

«Войска Юго-Западного фронта завершили отход за реку Псёл. Четыре армии на новом рубеже. Потери при отходе — двенадцать тысяч убитых и раненых, в основном арьергард. Техника, которую не удалось вывезти, уничтожена. Мосты через Днепр взорваны. Киев оставлен противнику 20 сентября.»

Двенадцать тысяч при отходе. Много. Но в другой истории — той, которую помнил только он, — здесь было не двенадцать тысяч, а шестьсот. Шестьсот тысяч. Четыре армии в котле, и от армий остались только номера в списках, а от людей — колонны пленных, длиной в горизонт, которые шли на запад, и большинство не дошло ни до какого лагеря, потому что немцы не кормили, и люди падали на обочинах дорог и оставались лежать.

Шестьсот тысяч или двенадцать тысяч. Разница — в одном приказе, отданном восемнадцатого сентября. «Отходить.» Тот Сталин не отдал бы этот приказ. Тот запретил бы, потребовал бы стоять до последнего, и армии стояли бы, и Клейст замкнул бы кольцо, и шестьсот тысяч человек превратились бы в пыль.

Он положил листок. Лицо не дрогнуло.

— Кирпонос цел?

— Цел. На новом КП, за Псёлом. Просит пополнение, технику, боеприпасы.

— Получит. Не сейчас, через три недели. Пусть пока окапывается.

— Понял.

Второй доклад потребовал другого тона, и Шапошников это чувствовал — Сталин видел, как старик собирается, как подбирает слова, как губы беззвучно пробуют фразу, прежде чем произнести.

— Второе. Сибирские дивизии.

Сталин ждал.

— Переброска идёт. Пятнадцать дивизий. Первая волна — шесть, те самые, что вы приказали в сентябре: четыре из-за Урала, две из Сибири. В эшелонах, головные составы прошли Новосибирск. Вторая волна — пять дивизий из Забайкалья и Дальнего Востока, снимаем после подтверждения Рамзая. Грузятся. Третья — четыре дивизии из Дальневосточного фронта — снимаются с позиций, эшелоны формируются. Транссиб работает в режиме «зелёная улица»: воинские составы идут с приоритетом, гражданские — в тупики. Каганович лично на связи с каждым узлом.

— Пятнадцать дивизий. Сто восемьдесят тысяч человек, — сказал Сталин. Произнёс, не спрашивая, проверяя цифру на слух.

— Сто семьдесят восемь. С артиллерией, тылами, обозами — полнокровные, по штату. Обмундированы по зимней норме: полушубки, валенки, шапки-ушанки. Вооружены: ППШ на шестьдесят процентов состава, остальные — винтовки. Миномёты — по штату. Обстреляны? Нет. Но обучены — два года на Дальнем Востоке, против Квантунской армии, учения в зимних условиях. Это не ополченцы.