Роман Смирнов – Немыслимое (страница 6)
На позициях батальона Хартмана — того самого Хартмана, командира 52-го полка, которого Нойман помнил подтянутым, сухощавым, с вычищенными сапогами и свежим воротничком — Нойман увидел людей, которых не узнал бы три месяца назад. Серые лица, красные глаза, мокрые шинели, превратившиеся в тряпки. Сапоги обмотаны верёвками — подмётки отклеились от сырости. Оружие в грязи, и солдаты чистили его каждые два часа, но через полчаса стволы снова покрывались ржавой плёнкой, потому что воздух был насыщен влагой, как губка.
Хартман доложил коротко. Голос у него стал другим — ниже, грубее, как у человека, который привык говорить шёпотом в траншее и отвык от нормальной громкости.
— Участок без изменений. Русские не атакуют, мы не атакуем. Обстрелы каждый день, от четырёх до семи снарядов на участок, не прицельно, по площади. Потери — один-два в день.
— Настроение людей?
Хартман посмотрел на него. В глазах мелькнуло что-то, чего Нойман не видел у этого офицера никогда: не злость, не усталость, а недоумение. Как у человека, которого спросили, какого цвета воздух.
— Люди делают то, что приказано, герр генерал. Стоят, стреляют, копают. Но они не понимают, зачем.
— Зачем?
— Зачем мы здесь. На плацдарме, который никуда не ведёт. Три месяца, герр генерал. Три месяца на пятачке, из которого не можем выйти и с которого не уходим. Они это чувствуют. Не говорят вслух — дисциплина держит. Но чувствуют.
Нойман не ответил. Не потому что не было слов, а потому что Хартман сказал правду, а правду он и сам знал и не хотел подтверждать вслух. Плацдарм не имел смысла. Он имел смысл в июле, когда планировалось форсировать Днепр и взять Смоленск. Смоленск стоял в двадцати километрах, и до него было три месяца грязи, снайперских пуль и бетонных дотов. Двадцать километров, которые не пройти.
Вернулся в блиндаж к полудню. Грязный, мокрый, с натёртыми ногами — голенища сапог при каждом шаге тёрли икры, и кожа под ними была розовой, воспалённой. Нойман подумал, что если не высушить сапоги, через неделю у него будет то же самое, что у сорока семи солдат, которых фельдшер записал в больные.
Ланге, его водитель, принёс кофе — настоящий, последнюю банку, которую Нойман берёг с августа. Пил молча, обхватив жестяную кружку обеими руками, и тепло от кружки было единственным теплом, которое он чувствовал за весь день. Печка в блиндаже не топилась — дрова мокрые, дымили так, что слезились глаза, а тяга в трубе была нулевой, потому что труба забилась сажей, а чистить некому, сапёр, который этим занимался, лежал на плацдарме с дыркой в голове.
В час пришла шифровка из штаба корпуса.
Кригер расшифровал, прочитал дважды и принёс Нойману. Лицо у него было таким, каким бывает, когда человек не знает, радоваться или нет.
— Пополнение, герр генерал. Две пехотные дивизии из Франции. 167-я и 227-я. Полнокровные, двенадцать тысяч каждая. Прибывают в район Орши в течение недели. Одна остаётся на смоленском направлении, вторая — под Ленинград.
Нойман взял листок, прочитал сам. Перечитал. Положил на стол.
— Из Франции.
— Из Франции. Оккупационные гарнизоны. Стояли в Бретани и Нормандии.
Нойман встал, подошёл к карте, висевшей на стене блиндажа. Карта была той же, что в июле, только линии на ней не двигались уже два месяца. Красные — русские, синие — свои. Между ними — Днепр, тонкая синяя полоска, которая на карте выглядела ручьём, а в жизни была рекой шириной в семьдесят метров, с течением, которое сносило понтоны, и с берегами, на которых стояли доты.
— Двенадцать тысяч, — сказал он. — Свежие, отдохнувшие, откормленные на французском масле и вине. Они приедут сюда и увидят это, — он повёл рукой в сторону входа, за которым была грязь, дождь и дорога, по которой нельзя проехать, — и через неделю станут такими же, как мы.
Кригер не возразил. Не потому что был согласен — он всегда был согласен, — а потому что это была арифметика, а Кригер уважал арифметику. Двенадцать тысяч человек в пехотной дивизии — это четыре пехотных полка, артиллерийский полк, сапёрный батальон, тыловые подразделения. Хорошо обученные, хорошо вооружённые, с полным боекомплектом и четырёхнедельным запасом продовольствия. Но без танков, без бронетранспортёров, без опыта боёв на Восточном фронте. Пехота. Чистая пехота, которая умеет маршировать, стрелять и окапываться, но не знает, что такое русский дот с метровыми стенами, русский гранатомёт, который сжигает «четвёрку» с семидесяти метров, и русская грязь, в которой тонет всё, что имеет колёса.
— Чего они точно не знают, — сказал Кригер, будто прочитав мысли, — это грязи. Во Франции грязи нет. Там дороги.
Нойман посмотрел на него и впервые за неделю усмехнулся. Не весело — тем горьким оскалом, который появляется у людей, когда они слышат шутку, которая не шутка.
— Кригер. Подготовьте рапорт для штаба корпуса. Состояние дивизии, текущие возможности. Без приукрашиваний.
— Содержание?
— Правда. Тридцать один танк на ходу. Три тысячи четыреста человек. Снабжение стоит. Больные. Дороги непроходимы для колёсной техники. Наступательные действия невозможны до установления устойчивых морозов. Плацдарм удерживается, но расширение без пополнения и боеприпасов исключено.
Кригер записывал. Потом поднял голову.
— В штабе это не понравится.
— В штабе дороги асфальтовые. Пусть приедут и посмотрят на наши.
Он не сказал того, что думал дальше, потому что говорить это начальнику штаба — значит говорить вслух то, что офицер вермахта не должен произносить. А думал он вот что: план «Барбаросса» предполагал победу к сентябрю. Три месяца, быстрый разгром, парад в Москве. Сентябрь прошёл. Октябрь подходил к середине. Москва стояла, Ленинград стоял, Смоленск — тот самый, который его дивизия должна была взять в июле, — стоял. И не просто стоял: русские укрепляли его каждый день, и каждый день, проведённый в грязи на плацдарме, делал Смоленск чуть крепче, а его дивизию — чуть слабее.
Арифметика, которую Кригер уважал и которой Нойман боялся.
После обеда — если варёная конина с подмокшими галетами заслуживала слова «обед» — Нойман вышел к переправе встречать передовую группу 167-й дивизии.
Они прибыли на грузовиках — тех немногих, которые ещё пробивались по дороге из Орши. Четыре машины, в каждой по двадцать человек. Рекогносцировочная группа: командиры батальонов, начальник штаба, разведчики. Остальная дивизия шла пешком, в двух переходах, и придёт завтра или послезавтра.
Они выгрузились, и Нойман увидел их, и что-то внутри у него сжалось.
Загорелые. Это было первое, что бросилось в глаза. Загорелые лица в октябре, под серым небом Смоленской области, среди людей с серыми лицами цвета глины. Загар из Бретани, где эти люди стояли на берегу Атлантики, караулили пустые пляжи и рыбачьи деревни, пили сидр и ели устриц. Форма чистая, подогнанная, сапоги блестят. Блестят! Нойман посмотрел на свои, обмотанные верёвкой, и отвёл глаза.
Командир передовой группы, майор, представился. Молодой, лет тридцати двух, с железным крестом второго класса на кителе — получил, судя по ленточке, за французскую кампанию. Рукопожатие крепкое, взгляд прямой, уверенный. Человек, который не был на Восточном фронте и не знал, что его ждёт. Не знал, что железный крест за Францию здесь стоит меньше, чем пара сухих портянок.
— Герр генерал, майор Фёрстер. 167-я пехотная дивизия, передовая группа рекогносцировки.
— Добро пожаловать, майор. Как дорога?
Фёрстер замялся. Видимо, дорога удивила его.
— Сложная, герр генерал. Мы потеряли два грузовика в пятнадцати километрах отсюда. Застряли. Пришлось бросить.
— Привыкайте, — сказал Нойман. — Это не худший участок.
Повёл их к блиндажу. По дороге наблюдал, как они идут. Неуверенно, поскальзываясь, хватаясь друг за друга. Один, лейтенант с нашивками связиста, поскользнулся и упал в лужу — поднялся, вымазанный по пояс, с выражением оскорблённого достоинства. Солдаты Хартмана, сидевшие у блиндажа и чистившие оружие, посмотрели на него и ничего не сказали. Не засмеялись, не отвернулись. Посмотрели с тем выражением, с которым старик смотрит на ребёнка, пришедшего в первый класс: подожди. Узнаешь.
В блиндаже Нойман развернул карту и вводил Фёрстера в обстановку. Говорил сухо, по пунктам: линия фронта, русские позиции, партизаны в тылу, дороги, снабжение. И дождь.
Фёрстер слушал и записывал, и по его лицу Нойман видел, как картина мира этого майора меняется. Ещё не рушится, для этого нужен бой. Но уже трещит. Потому что в Бретани ничего этого не было. В Бретани были французские фермеры, которые приносили яйца и сыр, и местные девушки, которые улыбались за плитку шоколада, и дороги, по которым мотоцикл ехал со скоростью восемьдесят километров в час.
— Одну вещь я не вижу на карте, герр генерал, — сказал Фёрстер, когда Нойман закончил. — Направление нашего наступления. Куда мы атакуем?
Нойман помолчал. Посмотрел на Кригера. Кригер смотрел в стол.
— Вы не атакуете, майор. Вы занимаете позиции на рубеже и держите. Это всё.
— Держите? — Фёрстер не скрыл удивления. — 167-я дивизия, полнокровная, двенадцать тысяч, и мы должны… стоять?
— Стоять. До морозов. До приказа. Атаковать некуда и нечем. Перед нами Днепр, за Днепром бетонные доты, за дотами артиллерия, которая бьёт из тыла и которую мы не можем обнаружить. Дороги непроходимы, снабжение стоит, боеприпасов нет.