Роман Смирнов – Немыслимое (страница 4)
К пяти часам вышли к опушке. Впереди, за полем, в трёх километрах, начинались немецкие позиции. Мерецков лёг на живот — адъютант и Тарасов рядом — и достал бинокль.
Немцы окопались грамотно. Траншея полного профиля, блиндажи, проволока в три ряда. На высотке — наблюдательный пункт, бревенчатый, с амбразурой. Левее, в ложбине, капониры для техники. Мерецков считал: два пулемётных гнезда на переднем крае, одно — на высотке, ещё одно, фланкирующее, у кромки леса справа. Миномётная позиция за обратным скатом — не видно, но он знал, что она там, потому что высотка без миномётов не высотка.
— Тарасов. Ночью ты здесь бывал?
— Дважды. В сентябре ходили за языком. Не взяли, их сапёры минируют плотно. Мины через каждые три метра, перед проволокой.
— Какие мины?
— Противопехотные. «Шпрингмины», S-35. Прыгают и рвутся на уровне пояса. Тридцать шагов не пройдёшь.
Мерецков прикинул: S-35, три метра интервал. Для прохода нужны сапёры с «кошками», ночью, на животе. Или артиллерия, которая вспашет полосу перед атакой. Или танки, для которых противопехотные мины — что комариные укусы.
Он смотрел в бинокль ещё двадцать минут. Потом опустил, лёг на спину и несколько секунд смотрел в небо. Небо было низким, свинцовым, без просвета. С него сеял дождь — мелкий, невесомый, тот, что не промочит за минуту, но за час вымочит до нитки.
— Сколько от этой опушки до высот? — спросил он, не поднимаясь.
— Три километра по полю. Открытое, ни куста. Пулемёт бьёт с высотки на два с половиной.
Три километра открытого поля. Пехота побежит восемь минут. За восемь минут пулемёт на высотке уложит половину. Танки проедут три-четыре минуты, но танки по полю — это мишени для противотанковых, которые стоят на высотах и ждут.
— А от просеки?
Тарасов повернул голову. Посмотрел назад, в лес, из которого они вышли.
— Просека выходит левее, к развилке. Оттуда до высот — полтора километра, и не по полю, а по лесу. Лес кончается в трёхстах метрах от немецкой траншеи. Триста метров открытого грунта вместо трёх километров.
Мерецков не ответил. Но в тетради, вечером, при свете коптилки в блиндаже разведроты, он написал: «Просека. Развилка. 300 м открытого грунта. Здесь.»
Следующие шесть дней он ходил. Каждый день — в другом направлении, на другой участок. Иногда с Тарасовым, иногда без. Сапёр с миноискателем шёл всегда — не потому что Мерецков боялся мин, а потому что знание минных полей было частью задачи, и каждое обнаруженное поле ложилось пометкой на карту.
Он побывал на берегу Волхова, где река, широкая и тёмная, несла первые льдинки к Ладоге. Побывал на переправах — деревянных мостах, скрипучих, держащихся на брёвнах, вбитых в илистое дно. Проверил дороги — грунтовые, раскисшие, по которым трёхтонка проходила с трудом, а пятитонка не проходила вовсе. Записал: «Дороги — после первых морозов. Раньше — только пешком и на лошадях.»
На четвёртый день поехал к командирам дивизий, которые ему дадут.
Первая — 310-я стрелковая, стоявшая на рубеже у Киришей с августа. Комдив, полковник, встретил его в блиндаже, пахнувшем сыростью и сапожным кремом. Доложил: семь тысяч из двенадцати по штату. Пополнение приходит — триста, пятьсот в неделю, необученные, из запаса, мужики за сорок, которые последний раз стреляли на сборах в тридцать шестом. Оружие — винтовки, ППШ на треть состава, пулемётов половина штата. Артиллерия — два дивизиона 76-миллиметровых, один дивизион 122-миллиметровых. Снарядов на четыре дня боя.
Мерецков слушал. Потом попросил показать передний край. Комдив не хотел — «опасно, товарищ генерал, снайпера». Мерецков посмотрел на него молча, и комдив повёл.
Траншея. Бруствер, бойницы, ниши. Бойцы в шинелях, серых от грязи, с лицами, на которых усталость отпечаталась так глубоко, что казалась частью кожи. Мерецков шёл по траншее и смотрел не на людей — на позицию. Глубина нормальная. Перекрытия на блиндажах — два наката, нужно три. Ходы сообщения в тыл — узкие, один человек с носилками не пройдёт, раненых придётся нести поверху, под огнём.
Он остановился у пулемётного гнезда. Наводчик, молодой, лет двадцати, с красными от ветра руками, сидел у «Максима» и смотрел в бойницу. Второй номер спал рядом, свернувшись, как собака, накрывшись шинелью.
— Как тебя зовут? — спросил Мерецков.
Наводчик вскочил, вытянулся.
— Рядовой Чижов, товарищ генерал.
— Сиди, Чижов. Сектор обстрела какой?
— Двести метров по фронту, от столба до берёзы, — Чижов показал пальцем. — Ночью ставим колышки с белыми тряпками, чтоб ориентироваться.
— Запасная позиция?
— Вон, за углом, десять метров. Перенесём за минуту.
— Боекомплект?
— Четыре ленты. По двести пятьдесят.
Тысяча патронов. На день интенсивного боя — час, может быть, полтора. Потом замолчит.
— Подвоз?
— С тыла, по ходу сообщения. Но ход узкий, товарищ генерал. Ящик боком не пролезает. Разбираем ленты и тащим россыпью, в вещмешках.
Он повернулся к адъютанту, который тащился следом, хлюпая мокрыми сапогами:
— Запишите: ходы сообщения расширить до восьмидесяти сантиметров. Иначе подвоз боеприпасов встанет.
Прошёл дальше. Остановился у наблюдательного пункта, посмотрел в стереотрубу. Немецкие позиции — в четырёхстах метрах, траншея, проволока, блиндажи. Между позициями — поле, перепаханное воронками, с чёрными остовами сгоревших деревьев.
— Когда последний раз атаковали? — спросил он комдива.
— Мы или они?
— Они.
— Двенадцатого сентября. Батальон пехоты, четыре танка. Отбили. С тех пор — тишина. Обстрелы каждый день, снайпера, вылазки разведгрупп. Но штурмов не было.
— А вы?
— Мы не атаковали. Приказа не было. И сил нет. Если пойдём вперёд, потеряем половину на минах и проволоке, а вторую половину — под пулемётами.
Мерецков кивнул. Не согласился, не возразил. Записал.
Вторая дивизия — 4-я гвардейская, переброшенная с юга, из-под Демянска. Люди обстрелянные, но вымотанные. Комдив, генерал-майор, коренастый, с перевязанной левой рукой (осколок, три недели назад, из госпиталя сбежал), доложил коротко: десять тысяч по штату, реально восемь. Техника — двенадцать танков, из них четыре КВ и восемь Т-34. Снарядов на пять дней.
Мерецков осмотрел и эту дивизию. Прошёл по позициям, поговорил с командирами батальонов, заглянул в артиллерийский парк. Пушки стояли в капонирах, замаскированные, расчёты дежурили. Гаубицы 122-миллиметровые, М-30, хорошие орудия, надёжные, если есть чем стрелять.
Вечером шестого дня Мерецков вернулся в школу в Малой Вишере. Снял сапоги — портянки были мокрые шестой день подряд, и на ступнях набухали мозоли, с которыми он ничего не делал, потому что завтра снова идти. Налил из чайника кипяток в жестяную кружку, сел за стол, раскрыл тетрадь.
Двадцать три исписанных страницы за шесть дней. Схемы, расчёты, пометки. Каждая тропинка, каждая высотка, каждое минное поле. Грунт по участкам: здесь глина — танк пройдёт, здесь торф — только пехота, здесь песок — окопы осыплются. Немецкие позиции: три линии обороны, промежутки, стыки, слабые места. Слабых мест было два.
Первое — та самая просека с развилкой, где лес подходил к немецким позициям на триста метров. Немцы прикрывали просеку одной ротой и двумя пулемётами. Они считали её непроходимой для техники: торф. Они не знали про глину под торфом. И не знали, что лесник из Киришей уже объяснил генералу, как положить гать за неделю.
Второе — стык между двумя немецкими дивизиями, южнее Синявинских высот. Стыки — вечная болезнь обороны: каждый комдив отвечает за свой участок, а за промежуток между участками не отвечает никто. Мерецков видел это в стереотрубу: траншея первой дивизии кончалась, траншея второй начиналась в четырёхстах метрах правее, и между ними — кустарник, минное поле и ни одного блиндажа.
Он открыл чистый лист. Нарисовал схему. Две стрелки: одна — по просеке, через развилку, танки и пехота; вторая — в стык, пехота без танков, ночью. Сходятся западнее Синявинских высот, за спиной у немецкого гарнизона.
Подписал: «Вариант 1. Черновой. Проверить: 1) грунт на просеке после морозов — лично; 2) стык — разведка боем, не раньше ноября; 3) артподготовка — сколько снарядов нужно на подавление высот, расчёт от Стельмаха; 4) танки — 30 машин, хватит ли на один эшелон?»
Четыре вопроса. Четыре неизвестных, без которых план — рисунок, а не приказ. Мерецков знал, что Жуков на его месте решил бы быстрее. Жуков посмотрел бы на карту, ткнул пальцем: «Здесь» — и дал бы приказ, и приказ был бы правильный, потому что Жуков угадывал. Мерецков не угадывал. Мерецков проверял. Ходил, мерил, трогал землю руками, разговаривал со старшинами и лесниками, и каждый факт ложился в тетрадь, и из фактов складывался план, который, может быть, был не таким красивым, как жуковский, но который не развалится от первого «а если».
Он допил кипяток. Сполоснул кружку. Лёг на топчан, не раздеваясь, только стянул сапоги и сунул ноги в сухие носки, которые берёг для сна. Тетрадь положил под подушку — привычка, бессмысленная и незаменимая, как молитва у человека, который не верит в бога.
За стеной школы шёл дождь. Мелкий, октябрьский, тот самый, от которого мокли портянки и раскисали дороги, и немцы не могли наступать, и он не мог наступать, и оба ждали мороза, каждый по своей причине. Немцы — чтобы дороги встали и подвоз пошёл. Мерецков — чтобы торф на просеке промёрз на метр и держал тридцатьчетвёрку.