реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Немыслимое (страница 18)

18

Рябов не знал. И не мог знать, потому что был старшим лейтенантом, командиром взвода, и его горизонт — тридцать шесть человек. Но даже из теплушки, через щель в двери, был виден масштаб того, что происходило, и масштаб этот был — страна. Вся. Целиком. От Тихого океана до Москвы. Девять тысяч километров, по которым шли эшелоны, и каждый эшелон это кулак, и кулаков было столько, что хватит.

Глава 10

Эшелон

Порт ждал с четырнадцатого. Три дня с того часа, как радиограмма пришла на коммутатор штаба порта и дежурный разбудил Грибова в два ночи, три дня Грибов приходил на причал затемно и стоял, и смотрел на горло Двинской губы, широкое, серое, пустое. Октябрь в Архангельске не осень и не зима, а промежуток, в котором свет экономят, как экономят всё остальное: тепло, хлеб, керосин. Рассвет приходил в девять и уходил в четыре, и между этими часами небо было не светлым, а менее тёмным, и в этом «менее тёмном» Грибов стоял на причале, привалившись к кнехту, и считал.

Он всю жизнь считал. Тридцать лет на портовых операциях, от грузчика до начальника смены, и за тридцать лет руки запомнили вес ящика на глаз, а глаза — число судов на рейде без бинокля. Руки были главным: широкие, с короткими пальцами, с мозолями, которые за тридцать лет стали не наростами, а частью кожи. В двадцать лет эти руки кидали мешки с солью по шестнадцать часов, и спина болела так, что он спал на полу, потому что матрас казался слишком мягким. В сорок — перестал кидать и начал считать, и руки скучали по мешкам, и иногда, когда смена не справлялась, он подходил к штабелю, брал ящик и нёс, и ящик ложился в руки привычно, как ложится весло в руки гребца.

Порт был готов. Два портальных крана — третий разбомбили в августе, и от него торчал скелет, ржавый, покосившийся, — работали, проверены, смазаны. Платформы стояли на рельсах у причалов, открытые, пустые. Грузчики — три бригады, по двенадцать человек, работают в три смены — ждали в бараке у проходной, грелись у буржуйки, курили. Учётчица Вера Павловна сидела в будке с журналом и чинила карандаш перочинным ножом — аккуратно, экономно, потому что карандашей осталось четыре штуки, и каждый нужно было точить так, чтобы хватило на неделю.

Корабли пришли на рассвете семнадцатого, и рассвет в Архангельске в октябре — понятие условное: серая полоса над горизонтом, которая расширяется нехотя, будто свет экономят, как экономят всё остальное.

Грибов стоял на причале и считал дымы.

Одиннадцать.

Должно было быть двенадцать. Радиограмма, принятая вчера вечером, сообщала: конвой PQ-1 на подходе, потери — один транспорт, торпедирован на переходе, экипаж подобран эсминцем. Одиннадцать из двенадцати. Грибов не знал названия потопленного судна. Не знал, что было в его трюмах. Не знал, сколько тонн лежит сейчас на дне Баренцева моря, между Исландией и Архангельском, в воде, температура которой в октябре — плюс два.

Он постоял секунду, глядя на пустое место между одиннадцатым дымом и горизонтом, — место, где должен был быть двенадцатый. Потом отвернулся. Его дело — те одиннадцать, что дошли. Мёртвый корабль — не его ведомство. Живые — его.

Корабли входили в порт медленно, по одному, с лоцманом на борту. Двинская губа, широкая, мелкая, с фарватером, который нужно знать, иначе сядешь на банку. Лоцман, Кирилл Петрович, старик в бушлате и меховой шапке, который водил суда по Двине с двадцатых годов, стоял на мостике головного транспорта и показывал рукой: левее, правее, прямо. Головной — британский транспорт «Эмпайр Старлайт», три тысячи тонн водоизмещения, с ржавыми бортами и свежими заплатами на надстройке — следы не торпеды, а шторма: Баренцево в октябре треплет так, что заклёпки лопаются.

Грибов смотрел, как «Эмпайр Старлайт» подходит к стенке. Швартовая команда приняла канаты, завели на кнехты, подтянули. Трап пошёл вниз. С борта спустился офицер, британский, в шинели, из-под которой торчал воротник свитера. Лицо красное, обветренное, глаза воспалённые — восемнадцать суток в Баренцевом море, и по лицу видно каждые.

— Порт Архангельск. Начальник смены разгрузки. Добро пожаловать.

Офицер не понял по-русски, но кивнул. Переводчик перевёл. Офицер протянул папку — грузовые документы, перечень, тоннаж, распределение по трюмам.

Грибов раскрыл, пробежал глазами.

Трюм первый: алюминий в слитках. Четыреста двадцать тонн, в ящиках по двадцать килограммов, на поддонах. Ящики деревянные, обитые жестью по углам, и жесть блестела даже под пасмурным небом — новая, чистая, не тронутая ржавчиной. Алюминий был упакован так, как упаковывают драгоценности: плотно, без люфта, каждый слиток в промасленной бумаге. Грибов подумал: аккуратные люди. Тридцать лет он разгружал суда, и по упаковке всегда мог сказать, откуда груз. Наши — кое-как, ящик из горбыля, гвозди торчат. Немецкие — до войны приходили — педантично, каждый винтик в ячейке. Англичане — добротно, без педантизма, но крепко.

Трюм второй: авиационный бензин в бочках. Двухсотлитровые, стальные, и от трюма несло запахом, острым, сладковатым, от которого через десять минут начинала болеть голова.

Трюм третий: порох. Бездымный. Цинковые банки в деревянных ящиках, красная маркировка, «EXPLOSIVE». Грибов посмотрел на эту маркировку и подумал о том, о чём думал каждый портовый рабочий, когда-либо видевший красную полосу на ящике: если уронить — что будет? Ответ: ничего хорошего.

Трюм четвёртый: грузовики. «Студебекеры», в разобранном виде — кабины отдельно, рамы отдельно, мосты отдельно, колёса в связках. Каждая деталь в промасленной бумаге, каждый ящик с номером: 1А, 1Б, 1В, 1Г. Американцы умели упаковывать. Собирать будут на заводе в Горьком, не здесь. Здесь — перегрузить и отправить.

Одиннадцать таких кораблей. Грибов закрыл папку. Прикинул: одиннадцать судов, два крана, смена — восемь часов, три смены в сутки. Трое суток. Если не сломается кран, не начнётся шторм, не прилетят бомбардировщики. Три «если», каждое из которых в Архангельске сорок первого года — не «если», а «когда».

— Начинаем, — сказал он и пошёл к крану.

Разгрузка началась в девять. Крановщик Семёнов, мужик из Соломбалы, с руками, похожими на клешни: пальцы кривые, набитые, не разгибающиеся до конца. Тридцать лет на рычагах делают с пальцами то, что тридцать лет в окопах делают с нервами. Семёнов поднял первый ящик из трюма. Ящик шёл вверх, на стропах, покачиваясь, и на боку были напечатаны буквы: «ALUMINUM — HANDLE WITH CARE».

Ящик опустился на причал. Грузчики подхватили — четверо, из портовой бригады. Старший бригады, Захарыч, шестидесятилетний, с грыжей и руками, которые помнили мешки с солью ещё с двадцатых, — взялся за угол, крякнул, и ящик пошёл к вагону. Двадцать килограммов — не тяжёлый, но таких ящиков в трюме две тысячи, и к двухтысячному каждый будет весить как сорок.

— Давай-давай, не стой, — сказал Захарыч второму грузчику, молодому, из мобилизованных, который замешкался с ящиком на краю платформы. — Ставь ровно, край к краю, как кирпичи. Они нам из-за моря везли, а мы ронять будем?

Не ронял. Ящики ложились ровно, ряд за рядом, и Грибов стоял и считал — по привычке, хотя учётчица считала сама. Ящик вверх, ящик вниз, ящик на вагон. Ритм, который успокаивает, как успокаивает тиканье часов.

К полудню первый корабль разгружен. К вечеру — третий. К ночи Грибов перешёл к бензину, и ночь стала другой.

Бочки с авиабензином грузили при свете прожекторов — замаскированных, направленных вниз, чтобы не привлекать самолёты. Прожектор освещал круг на причале, и в этом круге двигались люди и бочки, и тени были резкими, чёрными, и от бочек несло бензином, и воздух дрожал от паров, и Грибов запретил курить в радиусе ста метров, и поставил двоих следить, потому что портовые — народ упрямый, и один обязательно полезет за угол с папиросой.

Бочки шли на мягких стропах, без рывков. Грибов поставил на бензин отдельную бригаду — стариков, которые не торопились и не роняли. Каждая бочка — двести литров, которые при ударе могут вспыхнуть, и тогда от причала останется головешка. На платформу — на резиновую подкладку, чтобы не стучала о железо. Подкладок было шесть, и к третьему кораблю две лопнули, и Грибов заменил их свёрнутыми шинелями, потому что резины больше не было, а шинели были, — старые, списанные, но мягкие.

Порох грузили ещё осторожнее. Цинковые банки в деревянных ящиках, красная маркировка, и Грибов лично проверял каждый ящик на целостность: трещина — порох на воздухе — искра — полпричала нет. Он ходил между ящиками и трогал каждый, и руки его — те самые, грузчицкие, с мозолями — скользили по дереву, и пальцы находили то, чего не видел глаз: вмятину, трещину, отставшую планку. Ни один ящик не треснул. Англичане упаковали на совесть.

К вечеру семнадцатого разгружены три корабля. К вечеру восемнадцатого — шесть. Ночью с восемнадцатого на девятнадцатое Грибов заснул стоя, у крана, прислонившись к опоре. Тело выключилось, как механизм, у которого кончилась пружина. Семёнов увидел сверху, из кабины, — спустился, накрыл его брезентом, потому что пошёл мокрый снег, первый в этом году. Грибов стоял под брезентом и спал, и снег ложился на брезент, и таял, и капал, и Грибов не просыпался.