18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роман Мещерский – Архив ПЕТРОГРАДСКАЯ КУНСТКАМЕРА ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ Том 1 (страница 2)

18

— Зафиксируйте, — сказал он мне, не оборачиваясь. — Всё. Каждую деталь. Это... это не метеорит. Это вообще не космическое тело. Это что-то живое.

Я сидел на земле, переводя дыхание, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Стеклянная палочка лежала у моих ног — студень всё-таки отпустил её. На кончике палочки блестела капля сероватой слизи. Внутри капли, видимая невооружённым глазом, медленно пульсировала крошечная «икринка».

Я сунул палочку в пробирку и плотно закупорил пробкой.

Проба № 1 была взята.

---

Глава 3. В которой Еремей пытается мне что-то сказать, а я не слушаю

Ночь с 21 на 22 июня

Вернулись на факторию затемно. Я был вымотан до дрожи в коленях, но уснуть не мог. Стоило закрыть глаза, как я видел эту руку — медленно поднимающуюся из слизи, с комком-кольцом на пальце. Кому она принадлежала? Точнее — чей образ скопировала? Потому что уже тогда, лёжа на топчане и глядя в тёмный потолок, я понимал: это была копия. Слепок. Оттиск. Студень не создавал формы из себя — он воспроизводил уже существующее.

Чьё?

Я вспомнил кольцо. Перстень. Массивный, с широкой шинкой. Я где-то видел такой. Но где?

В сенях послышались шаги. Скрипнула дверь. На пороге возникла сгорбленная фигура — Еремей. Старик стоял, держа в одной руке коптилку, в другой — берестяной короб, весь в саже и воске. Он посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом, потом прошаркал к столу и водрузил короб передо мной.

— Ты чего, дед? — спросил я. — Что там?

Он не ответил. Просто открыл короб и вытряхнул содержимое на стол.

Это были фотографии.

Старые, пожелтевшие, с обломанными углами. На одних были люди — местные тунгусы, русские поселенцы, какие-то геологи, судя по костюмам. На других — пейзажи: та же тайга, те же сопки, но без поваленного леса. До катастрофы.

Я перебирал снимки один за другим, не понимая, что старик хочет мне показать. Потом наткнулся на групповой портрет.

Трое мужчин и женщина. Стоят на фоне какой-то избы — не ванаварской, другой, более добротной. На обороте надпись карандашом: «Заимка Кузьмича. Пасха 1908 г.». Мужчины в косоворотках, женщина в платке. Лица серьёзные, как полагается на старых снимках.

Я скользнул взглядом по лицам и замер.

У одного из мужчин — высокого, с окладистой бородой и кустистыми бровями — на правой руке, лежащей на плече женщины, был перстень. Массивный, с широкой шинкой.

Тот самый.

— Кто это? — спросил я, тыкая пальцем в бородача.

Еремей посмотрел на снимок. Потом на меня. Потом открыл рот — впервые за всё время, что я его знал, — и произнёс хриплым, неиспользуемым голосом, похожим на скрип открываемого гроба:

— Это я.

Я уставился на него. Потом на фотографию. Потом опять на него.

На снимке Еремею было лет сорок — пятьдесят. Крепкий, широкоплечий мужик с бородой лопатой. Передо мной стоял высохший старик с ввалившимися глазами и трясущимися руками. Годы? Такое не делают годы. Такое делает только одно — то, что я видел сегодня на поляне.

— Ты... вы были там? — выдавил я. — На заимке? В восьмом году? Когда это всё...

Еремей смотрел на меня молча. По его морщинистой щеке поползла слеза — медленная, скупая. Он снова открыл рот, чтобы что-то сказать — и тут в дверь постучали.

— Ребров! — голос Кулика. — Не спите? Выходите. Ступа пропал.

Я обернулся к двери. Когда повернулся обратно — Еремея уже не было. Исчез, как испарился. Только берестяной короб остался на столе и фотографии, рассыпанные веером. Я сунул снимок с «Пасхой 1908» в нагрудный карман и вышел в ночь.

---

Глава 4. В которой мы ищем Ступу и находим нечто совершенно иное

22 июня

Ступа не вернулся в лагерь к ночи. Это было не похоже на него — сапёр был мужиком дисциплинированным, армейским до мозга костей. Он и боялся-то как-то по-уставному: молча, сжав челюсти, всем своим видом показывая, что страх есть, но он ему не помеха. Такой не мог просто взять и заблудиться. И дезертировать не мог — не тот склад характера.

Кулик поднял лагерь в четыре утра. К тому времени я уже понял, что не усну, и сидел на крыльце, вертя в пальцах пробирку с пробой № 1. «Икринка» внутри разбухла и увеличилась в размере почти вдвое. Теперь она напоминала крошечный глаз — с тёмным пятнышком в центре. Я не говорил об этом Кулику. Сам не знаю почему. Боялся, что он отберёт пробу? Или уже тогда начинал понимать, что мы имеем дело с чем-то, что не предназначено для чужих глаз?

Выдвинулись затемно. Шли цепью, прочёсывая сектор за сектором. Кулик чертыхался сквозь зубы, Киргил молча скользил между деревьями, второй сапёр (фамилия его была Лютый, и он полностью ей соответствовал — угрюмый, с намертво примёрзшим к лицу выражением подозрительности) нёс винтовку на изготовку. Я брёл последним, стараясь не отставать, и чувствовал себя лишним. Биолог, специалист по споровым растениям. Кому это нужно в тайге, где исчезают люди?

Ступу нашли к полудню. Он сидел на поваленном кедре в километре от эпицентра. Сидел спиной к нам, ссутулившись, и, кажется, что-то жевал.

— Ступа! — гаркнул Лютый. — Ты что тут, мать твою, цирк устраиваешь?

Фигура на кедре не пошевелилась. Лютый, матерясь, двинулся к нему. Кулик остановил его взмахом руки и пошёл первым. Я за ним. Сердце снова зачастило — нехорошее предчувствие, от которого пересыхало во рту.

Мы обогнули кедр и увидели Ступу анфас.

Он сидел, улыбаясь, и жевал кусок древесной коры. Глаза у него были открыты, но смотрели они по-разному — левый в небо, правый куда-то вбок. Изо рта текла тонкая струйка сероватой слюны. Обе руки он держал на коленях, и на правой не хватало двух пальцев — указательного и среднего. Вместо них из обрубков торчали крошечные, ещё не до конца сформировавшиеся... пальцы. Новые. Детские. Они шевелились.

— Мать честная, — выдохнул Кулик. — Ребров, посмотрите!

Я присел перед Ступой. Взял его за запястье — пульс был ровный, нормальный, даже спокойный. Кожа тёплая. Зрачок левого глаза не реагировал на свет, но правый — правый вдруг дёрнулся и сфокусировался прямо на мне. И в этом зрачке я увидел... нет, не увидел. Почувствовал. Это не было осмысленное выражение. Это было что-то другое — как будто из глубины зрачка на меня смотрело что-то, притворяющееся Ступой. Что-то, что только училось быть человеком.

— Где твои пальцы? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

Ступа перестал жевать. Улыбка сползла с его лица, сменившись выражением глубокой, вселенской растерянности — так смотрит младенец, впервые увидевший погремушку.

— Отдал, — сказал он. Голос был его — Ступинский, с лёгкой рязанской окатиной, — но интонация была чужой. Безжизненной. Как у патефона, повторяющего записанное. — Оно попросило. Я дал.

— Кто попросил? Оно — это что?

Ступа посмотрел на меня — теперь уже обоими глазами, выровняв их, — и улыбнулся снова. Но теперь это была другая улыбка. Знающая. Жуткая.

— Оно попросило взаймы, — сказал он. — До завтра. Завтра вернёт. С процентами.

И рассмеялся. Смех был сухой, лающий, какой-то механический — он доносился будто не из горла, а из грудной клетки, где что-то дребезжало и перекатывалось.

— Вяжите его, — приказал Кулик. — И в лагерь. Киргил, бегом за носилками.

Киргил не двинулся с места. Он стоял, вцепившись в своё ружьё, и губы у него были белые.

— Его нельзя в лагерь, — сказал он. — Он теперь — не он. Он — Уму.

— Кто?

— Уму, — повторил эвенк. — Лужа, которая помнит. Наши старики говорили: упадёт с неба огонь — и родится Уму. Оно вернёт мёртвых. Только это будут не ваши мёртвые.

В лагерь Ступу всё-таки принесли — Кулик был не из тех, кто слушает сказки таёжных охотников. Ступу перевязали, уложили на топчан и выставили охрану. Лютый сел у дверей с винтовкой. Ночью он трижды стрелял — сначала одиночными, потом залпом.

Когда мы прибежали на звуки выстрелов, Лютый сидел на земле у порога и трясся. Винтовка валялась рядом. В избе было тихо. Ступа спал. Нет, не спал — он исчез. Лежанка была пуста, только вмятина на соломенном тюфяке указывала на то, что здесь кто-то лежал. На тюфяке блестела лужица сероватой слизи, из которой росли крошечные, с ноготок, берёзки — пять штук, идеальным кружком.

— Он ушёл в себя, — сказал Лютый, когда к нему вернулся дар речи. — Я в него стрелял, а дробь... дробь застревала в воздухе. Не долетала. Как в киселе.

Я посмотрел на Кулика. Кулик посмотрел на меня. В его глазах я прочитал то же, что чувствовал сам: мы перестаём контролировать ситуацию. Более того — мы перестаём понимать, что такое «ситуация».

---

Глава 5. В которой я провожу вскрытие и делаю открытие, от которого у меня трясутся руки

23 июня

Вернувшись в свою избу (Еремей снова был нем и неподвижен, как истукан), я достал пробирку с пробой № 1. На свету, который едва пробивался сквозь мутное слюдяное окошко, я рассмотрел содержимое более тщательно. «Икринка», которую я извлёк из студня, теперь не была просто икринкой. Она изменилась. Вытянулась. Внутри неё просматривалась структура — невооружённым глазом видно, что это не гомогенная масса, а что-то свёрнутое. Зародыш? Эмбрион?

Я открыл свой походный саквояж, достал скальпель и пипетку. Для нормального микроскопирования нужен был микроскоп, но его не было. Зато у меня была лупа с двадцатикратным увеличением и некоторый опыт работы «на коленке», приобретённый ещё в студенческие годы на полевых практиках по болотоведению.