реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Корнеев – Гать (страница 28)

18

Может, потому ты и выходишь нечасто, лишь по крайней нужде. Едкая взвесь бензиновой копоти хороша всем, надышавшись ею получаешь такие приходы, что хоть домой не возвращайся. Но тебе это не нужно, ты же сегодня в завязке, запомнил?

Ты машешь ей рукой, указывая путь — вдоль мокрого козырька крыши, мимо изгаженного голубиного насеста туда, в сырую дождливую темноту. И двигаешься вперед первым, прокладывать маршрут.

Руфинг для тебя не хобби дебильное, как для маменькиных сынков с первого этажа, и не способ убить время, как для иных заезжих туристов, ты ходишь здесь с опаской человека, верно понимающего цену любой ошибки. Это только на пыльных дагерротипах черепица красиво перетекает с крыши на крышу, создавая тот самый узор волшебного каменного царства вечной осени, при виде которого принято восхищаться, сидя дома ногами к камину. У тебя нет камина, а твой дом — это те самые крыши. И потому ты в курсах, какими ыть скользкими они бывают, даже под ребристой подошвой говнодава.

Дальше вы так и пробираетесь — гуськом, сначала ты, показывая раскрытой ладонью направление, а затем она, горной козой скачущая со ската на скат так, будто родилась прямо здесь, на крыше.

В каком-то смысле так и было. Именно потому ты и не позволяешь ей здесь ходить одной. Наверное, не хочешь однажды стать ненужным, но твердишь ты ей каждый раз совсем другое:

— Одно неверное движение, и тебя найдут вон там, зажатой между ржавых прутьев, найдут не сразу, может, месяц спустя, такую красивую. Так что двигай строго за мной, иначе прогоню домой.

Она кивает, смешно засовывая кулаки поглубже в оттянутые карманы дождевика и шмыгая носом. Она знает свою силу, она знает твою слабость. Ни черта ты ее не прогонишь.

Где-то в глубине души она тебя даже по-своему жалеет — что ты, такой старый, можешь дать ей, молодой да ранней? Что можешь сказать нового? Что можешь показать того, что ей прохиляет хотя бы сквозь зевоту?

Ты усмехаешься про себя. Можно реально, а не по приколу прожить здесь всю жизнь, и не прочухать даже малой доли того, что здесь творится, на крыше сонного города, которая никогда не спит. Так что никак, малыш, ты не угадаешь, куда тебя ведут сегодня.

Руфинг полюбас приучает тебя ничему не удивляться, чего только не увидишь странного на трассе, какие только виды, сценки, предметы и происшествия не случаются с тобой здесь, в мире шаткой черепицы, гнилых стропил, некрашеной опалубки, гнутой жести и торчащих отовсюду ржавых прутьев арматуры. Но ничто здесь не должно входить у тебя в привычку, если хочешь жить. Не доверяй ничему под собственной рукой или подошвой говнодава, даже если ты за этот скат берешься или на эту доску наступаешь третий раз за белый день. А потому, что бы тебе здесь не показали — раз на раз это будет впервые. И ты сегодня напомнишь ей об этом, напомнишь так, что она никогда не забудет.

Резкий останавливающий взмах ладони, все, пришли. Она начинает оглядываться вокруг, ее мокрое лицо под накинутым капюшоном скучнеет. Вокруг не происходит ничего интересного. Вся та же серая хмарь.

Ты же — не спешишь, поудобнее располагаясь на изгаженном голубями подоконнике. Представление только начинается.

Двумя пролетами ниже, на большом застекленном балконе верхнего этажа местной больнички для богатых сестра-хозяйка уже погнала прачек в белых чепцах развешивать на просушку сменное белье. Ты хихикаешь про себя, однажды тебе представилось под каким-то совсем уж стремным приходом, что это жулики. Покрали в ночи у богатых шелковых простыней и теперь вынуждены их вечно перестирывать в борьбе с вездесущей плесенью. Это теперь тебе смешно, а тогда у тебя чуть крышняк не поехал.

Малыш от твоего смешка насупилась. Думает, что я ее совсем за дуру держу. Ничего, погоди немного, пусть только все уляжется.

Ты машинально бьешь себя по карманам и тут же морщишься, твой рот наполняется кислятиной, руки разом слабеют, тебя шибает в пот, а дурацкая машинка в груди пропускает такт. Хренли было так, чих-пых, торопиться. Тебе разом только и остается сил, что мечтать о лишней затяжке. Дурак, ловишь ты из последних сил подступающую панику. Смотри туда, вниз, забудь о забытом на чердаке, хотя бы при ней не смей показывать, какой ты жалкий.

Ты бросаешь короткий взгляд в ее сторону — успела заметить или нет? — но ей уже не до тебя, она забыла уже и про скуку, и про голодное урчание в животе. Началось.

По мере того как среди колышущегося на сквозняке белья одна за другой растворялись в полумраке снующие силуэты прачек, по мере того как замирало всякое движение, постепенно привыкающие к темноте глаза начинали замечать среди обвисших полотнищ нечто иное. Спокойное, размеренное, степенное движение.

Будто это неверный свет газовых уличных фонарей принялся тонкими струйками просачиваться меж простыней, наполняя, насыщая объем между ними, делая само это бело-голубое полотняное пространство плотным, упругим, дышащим и будто бы текущим куда-то.

Завороженный этим зрелищем, ты выбрасываешь из головы даже забытую пачку, твои зрачки тонут в этом безмерном колыхании, видя перед собой уже не бытовой натюрморт, но завораживающую безбрежность космического океана, овеваемого светом далеких квазаров.

На его волнах некогда родились россыпи молодых звезд, что согрели своим долгоживущим ровным светом кристаллическую пыль погибших сверхновых, что жили и умерли лишь затем, чтобы дать жизнь новым поколениям наблюдателей. Химия кратковечных остатков древних термоядерных взрывов за миллиарды лет собралась воедино, сорганизовавшись в комочки вечно страдающих борцов с вселенской энтропией.

И вот эти сгустки неизбывной боли буквально против собственной воли увидели в окружающей грязи, чаде, болезни и бессмыслице случайное отражение грандиозного, размером с целую вселенную, океана размеренного, холодного, идеально сбалансированного бытия, что отражалось сейчас своими волнами на дне их случайно прозревшей сетчатки, прокладывая бесконечную звездную дорожку от самого края вселенной до самого дна твоей тщедушной, никому не впершейся душонки.

Ты вздрагиваешь как от озноба и тебя тут же отпускает.

Просто едва колышущееся на сквозняке тряпье, на котором, быть может, еще полчаса назад тихо померла богатая бойкая старушенция ста лет отроду. Нищих в этой больнице отродясь не принимают.

— Спасибо.

А?

Ты машинально оглядываешься на голос и видишь ее будто бы впервые за много-много лет, словно призрака из позапрошлой жизни. Ыть тебя послабило. Никакой бурды не надо.

— Что, понравилось?

Кивает. А у самой вид при этом такой, загадочный, сидит, будто пыльным мешком по голове ударенная. Сидит и прислушивается к себе, будто что-то у нее в голове при этом тикает. И тут ты словно тоже прозреваешь. Может, это отсвет снизу так удачно падает на ее лицо, или капюшон дождевика этот дурацкий неловко на затылок сползает. Да только видишь ты ее с неожиданного для себя ракурса. Смотри-ка, какая. Глаза сверкают, улыбка до ушей, хоть завязочки пришей. Чистый, нетронутый порчей ребенок.

Тебе вдруг становится противно. Посмотри на себя, гнилой насквозь джанки, бомжующий на чердаке. Что ты ей собрался показать? Какую жизнь она тут с тобой может увидеть?

И тогда ты решительным движением хватаешь ближайший край торчащей из-под козырька доски, с коротким кряканьем отрываешь ее с мясом, с гвоздями, и одним точным движением швыряешь вниз, прицельно попадая в ветровое стоящего под окнами моторовагена. Раздается хруст рассыпающегося стекла, крики.

— Ты чего творишь?

— Ничего, малыш, мне по райдеру полагается пошалить.

Как и следовало ожидать, вслед за криками раздалась и сирена вызванного патруля. Теперь все быстро встанет на свои места. Народ внизу не на шутку разошелся.

— Гляди, пожарники, ишь, карабкаются. Знаешь, что-то мне внезапно так домой захотелось. А ты оставайся здесь, жди их. Ыть, тебя теперь домой с ветерком доставят.

Она уже все поняла. Улыбка погасла, капюшон надвинут, лица не видать. Ничего, пускай себе обижается, однажды она меня простит. Только прощальных слез мне тут не хватало. Ты ободряюще хлопаешь ее по плечу и уходишь в темноту, одним незаметным движением, как умеют только настоящие руфера. Руки трясутся, как бы не сорваться, чего хорошего.

Ты оборачиваешься на минуту, запоминая этот силуэт. Да пофигу. Ты тоже ее скоро забудешь, у джанки память как решето. Но сперва надо будет сменить чердак, чтобы в следующий раз, когда она снова к тебе сорвется, у нее больше не осталось соблазна. Ты ушел навсегда и не обещал вернуться.

Я что, я ничего. Сижу себе, плюшками балуюсь, смотрю на часы. И лицо такое при этом — только бы не стошнило на мамину любимую скатерть. Кажется мне при этом, что я вот так последние пару лет и провела, сидючи, выжидая. Время течет так медленно, когда ты чего-то изо всех сил ждешь. Папаша вот, не выдержал, свалил раньше времени. Как они с мамой друг на друга орали из-за стенки, дочь, мол, чем виновата. У них любимое дело меня в свои терки совать, подушкой для битья. А так, ну свалил и свалил, туда ему и дорога. Братья-близнецы тоже стали сильно занятые, даже носа не показывают. Будто они мне тут нужны со своими советами. Карьеру делай, учись, кому ты будешь такая нужна, убитая татухами по самый край рукава.