реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Корнеев – Гать (страница 27)

18

Ученый не может быть активистом, господа и дамы, наша роль во всем происходящем очевидна любому здравомыслящему человеку и настоящему ученому — наблюдать, изучать, предлагать варианты. А не идти на поводу у уличных горлопанов!

Потому что на взгляд независимый и непредвзятый — я настаиваю на этом — никакой особой разницы между понауехавшими и понаостававшимися на самом деле не наблюдается. Те и другие настолько далеки от постулируемых нами идеалов свободного болотного общества, что фактически неразличимы для неспециалиста, увы мне, во многом широко представленного в болотном политикуме. Это все слишком тонкие материи для в целом довольно примитивной механики документооброта министерств Его Высочества. И никакие попытки разделить неразличимое и совместить бесконечно далекое не способны привести ни к чему кроме всеобщего раздрая и помутнения общественного рассудка.

Всклокоченный метался по тихим улицам городка от дверей к дверям, от прохожего к прохожему, сновал заячьим скоком в свете газовых фонарей и электрических гирлянд, врывался в толпу празднующих или приставал вдруг к послушно следующему за гидом косяку досужих туристов.

На него не обращали внимания, разве что морщились и зажимали носы, если он приближался к случайному встречному с подветренной стороны — от всклокоченного отчаянно несло кислятиной и перегаром. Впрочем, всклокоченный и не особо настаивал на подобном контакте, при ближайшем рассмотрении его видавший виды перепачканный некогда белый плащ сновал по вечереющему городскому пленэру безо всякой логики, натыкаясь на живых людей исключительно по воле случая.

Да, он непрерывно исторгал из себя малосвязные речи, исторгал с силой и горячностью, производившей определенное впечатление на пугливых горожан, но те умудрялись выхватывать из этого шумного потока лишь отдельные малопонятные в отсутствие контекста слова вроде «волюнтаризм» или «геронтократия», в остальном же словеса всклокоченного пусть и были предельно эмоциональны, не могли доставить пусть даже и весьма заинтересованному слушателю хоть какой-нибудь связной мысли.

Впрочем, всклокоченного это ничуть не беспокоило.

Не обращаясь ни к кому конкретно, белоплащный витийствовал перед исключительно воображаемой публикой, время от времени указывая в пустоту растопыренными перстами, называя несуществующих собеседников «коллегами» и поминутно взывая их к согласию с вескостью собственных утверждений.

Воображаемая аудитория, в отличие от буквально шарахающихся прочь живых людей, внимала ему в известной степени благосклонно, во всяком случае словесный поток со стороны всклокоченного ни разу не прервался, не сбился с ритма, ни на мгновение не утратил уверенности тона или снизил градус риторического запала, даже когда на улицах окончательно стемнело, а последние жмущиеся к стенам прохожие окончательно рассосались.

Это было и неудивительно — глаза всклокоченного горели тем неугасимым огнем, которым может похвастаться исключительно взгляд истового фанатика, ни на секунду, ни на йоту не отступающего перед столь бессмысленным и мелочным аргументом, какой носителю белого плаща представлялась так называемая «объективная реальность».

Всклокоченный не столько не желал принимать на веру само ее существование, сколько отрицал само таковое целеполагание — отражать своим острым умом нечто вокруг себя. Во вселенной всклокоченного как будто существовал исключительно он сам и его белый плащ. Только эту данность воспринимал всклокоченный, только эту ценность он отстаивал перед призрачной клакой, что ежесекундно его поддерживала.

Впрочем, даже и эта поддержка всклокоченному не требовалась. Не поддержки он искал в своих дозволенных речах, но самовыражения.

Каждая сентенция, каждый оборот, каждое слово, каждый слог, каждая морфема в его исполнении была пронизана глубокой уверенностью в собственной непреложной ценности. Всклокоченный не столько выступал перед выдуманной публикой, сколько облагодетельствовал саму реальность вокруг, позволяя себе произносить сей сакральный текст, что звенел в тишине ночного неба, придавая осмысленность бессмысленности, наполняя сутью бесплотное.

В этом он видел свою роль в этом мире.

Роль волшебника, демиурга, волхва и предсказателя в одном лице. Взмахнув левой полой своего изгвозданного белого плаща, всклокоченный рассылал по миру стаи черных лебедей, взмахнув левой — насылал на своих не менее воображаемых оппонентов кары небесные, глад, мор и скрежет зубовный.

В его собственной вселенной всклокоченный был всем, наполняя ее через край тем подлинным всемогуществом, что бывает даровано лишь обладателям совершенного, ненапускного, патентованного безумия. И не было на свете никого, кто мог бы пошатнуть в носителе белого плаща выпестованную в нем за немалые годы единоличных скитаний по темным улицам уверенность в собственной непогрешимости.

Пока однажды, очередным промозглым вечером, когда дождливая морось поневоле переходит в мокрый снег, всклокоченный, по привычке яростно жестикулируя и ежесекундно меча громы и молнии в сторону воображаемых оппонентов, не потерял на секунду равновесие на скользкой брусчатке сонного городка.

Речи прервались с коротким сухим стуком. Так о камень разбивается перезрелая груша, припозднившаяся со времен позднего урожая, оставленная небрежным садоводом висеть среди голых ветвей на ледяном ветру. Случайный порыв. Глухой чавк. И затем тишина.

6. Который живет

О тех дня, что ушли. О днях, что сейчас.

И тех, что не придут.

Оставь, все оставь.

Ангелы здесь. Они нас берегут

Люмен

Чайник с напором булькает в углу, погромыхивая крышкой. Пойти его снять, пока вонючий чад паленой пластмассы не потащило под дверь. Соседи по чердаку хоть и угандошенные вхлам, сразу унюхают, припрутся скандалить.

Здесь кругом так заведено, работать в плотный контакт, сразу в кость, в пах, в зубы. Тебе бы тоже не было западло ввалиться, когда приход обламывают посторонним вонизмом. Ты нехотя, со скрипом в суставах поднимаешься и сквозь обволакивающую полутьму бредешь себе к горелке. Зачем тебе понадобился чайник, у тебя и чая-то нет. Ну, да.

Обернувшись, прислушиваешься. Хрум-хрум. Хоть бы кипятка дождалась, так всухаря наяривать. Ыть, снова голодная явилась. Ты пытаешься напрячь череп, что там у тебя оставалось про запас. Да и плевать, хавчик уж как-нибудь добудем. В тот раз смешно вышло, подрядился ящики таскать, а в ящиках тех — как раз лапша сухая. Ну, а накой ляд таскать то, что можно спереть, опять же удобно — ящик легкий, считай ничего не весит, как раз чтобы на поворотах ветром не сносило.

Так о чем это ты. Точняк. Голубой танец горелки напоследок пыхает и растворяется в темноте. Надо бы лампочек пару вкрутить, вконец все погорели, так скоро на ощупь жить придется. В соседнем доме парадная запирается — гвоздем откроешь. А внутри тех лампочек — аж глаза слепит, когда мимо хиляешь. Взять и завтра же раскулачить — чем тебе не план?

Верняк, если дождь прекратит — все тут же нарисуются гулять, господа хорошие любят прогулки, пользуются моментом. Тут тебе самое и время прибарахлиться.

— Я тебе тут варенья притаранила.

А?

Ты и без того с трудом различаешь протянутую тебе склянку, а сквозь непрошеные слезы и вовсе не видать, что там намалевано. Клубничный джем, что ли. Надо же.

— Ну спасибо. Залей лапшу, вон чайник тебе. Хренли всухомятку желудок портить.

— Да не, я уже так. Вкус детства.

— Чего?

— На вот попробуй!

Но ты уже разобиделся, отходя в сторону. Не настолько ты голодный.

— Мы сухой кисель в брикетах, было дело, грызли. Ыть это я понимаю!

— Ну, знать, мне больше достанется, — и снова захрустела.

И чего она к тебе зачастила, спрашивается. Что ей тут, намазано? Хотя, подумать так, знать дома все та же история — братья-близнецы житья не дают, измываются хуже собаки, родители тебя в гробу видали. Здесь, на чердаке, хотя бы никто не трогает.

— Малыш, пойдем, погуляем по крышам.

Хрустеть перестала, затихарилась, только белки глаз недоверчиво из-под челки сверкают — правда, что ли, или базаришь?

— Чего сидишь, пошли, говорю, пока не передумал.

Надо в этот момент видеть ее лицо. Зрачки как блюдца, кулаки прижаты к подбородку. Что нужно сделать с человеком, чтобы он вот так реагировал на простые слова. Впрочем, темно же, я ничего и не вижу толком, скорее додумываю по памяти. Сколько раз ты уже видел этот взгляд.

За дверью тебе в нос шибает крепким кислым настоем голубиного помета. Тут тоже полумрак, но совсем другой породы. Прозрачный, нанизанный на тонкие лучи света уличных фонарей, в которых так ярко сверкают взбаламученные твоим движением пылинки.

— Куда сегодня пойдем?

Она высунулась из черноты проема, будто не покидая тени. Это ее обычный прикид на выход — шуршащий болоньевый дождевик с капюшоном, грязно-серый как и весь этот мир. В таком можно прятаться даже на ярком свету.

— Есть одна идея.

Проходя мимо соседской каморки, ты мстительно пинаешь говнодавом гулкий простенок и с хохотом уносишься в темноту. К утру они уже и знать забудут, что вчера было. А сейчас их визги впустую — ты уже выскочил на чердак, вдыхая, наконец, полной грудью густую сырость дождливых сумерек.

Красиво-то как, заходишься сиплым кашлем ты. На тебя всегда тут находит.