Роман Егоров – Курение (страница 2)
Поворот случился не как подвиг. Подвиги, если честно, часто переоценены. Внутренние развороты гораздо скромнее. Они приходят не под музыку, а в тишине, где вдруг становится невозможно продолжать старую ложь с прежним уважением к её декорациям. Однажды я просто увидел ритуал целиком. Не отдельную затяжку, не тягу, не слабость, не клятву, не очередной провал, а весь круг: боль прошлого, отвержение себя, желание забыться, реквизит, никотин, дым, фантазию будущего, борца, стыд, новую клятву, напряжение, срыв и снова боль. Я увидел, что всё это было не набором случайных эпизодов, а хорошо отработанным обрядом, в котором я много лет участвовал с серьёзностью человека, считающего свой сон реальностью.
И тогда я впервые не стал сразу выбирать сторону. Не бросился спасать себя через борьбу и не побежал забываться через дым. Я остался внутри видения. Это было непривычно, почти неловко, как если бы во время спектакля актёр вдруг перестал играть и заметил зал, костюм, свет, собственную усталость и странную преданность роли. Курильщик во мне больше не выглядел врагом. Он оказался печальным хранителем забвения, которому когда-то поручили защищать меня от боли способом, доступным изгнанной части. Борец с курением тоже перестал быть надзирателем в окончательном смысле. Под его жёсткостью обнаружилась сила, которая хотела жизни, просто не умела любить того, кого спасала.
В этом узнавании не было мгновенного освобождения. Древние ритуалы не исчезают от одной красивой мысли, даже если мысль очень довольна собой. Тело ещё помнило никотин. Ум ещё любил прошлое и будущее. Курильщик ещё знал дороги к дыму. Борец ещё время от времени надевал форму внутреннего контролёра и требовал немедленной святости поведения. Но что-то главное изменилось: ритуал перестал быть невидимым. А невидимое управляет человеком гораздо сильнее, чем то, на что он способен смотреть.
Я начал выходить не из курения как действия, а из забвения как состояния. Это оказалось глубже и тише, чем все мои прежние попытки бросить. Я переставал использовать будущего правильного себя как повод не встречаться с собой настоящим. Я переставал смотреть на прошлое как на суд, где приговор уже вынесен и остаётся только закурить в коридоре. Я учился слышать тело без ненависти, видеть тягу без паники, замечать фантазию без поклонения, узнавать боль без немедленного бегства. Самым трудным было не убрать реквизит. Самым трудным было не уходить из себя в тот момент, когда прежний ритуал уже открывал дверь.
Теперь я понимаю: я курил не потому, что был слабым. Слабость была слишком простым объяснением, почти ленивым. Я курил потому, что однажды забыл себя в разделённости и нашёл дымный способ не чувствовать это забвение напрямую. Я боролся с курением потому, что хотел вернуться к жизни, но ещё не знал, как возвращаться без войны. И только когда курильщик и борец перестали быть двумя враждующими сторонами моей внутренней площади, во мне появилось место, где можно было не курить и не бороться, а просто быть.
С этого места и начинается эта книга. Не с обещания победы. Не с инструкции по уничтожению реквизита. Не с очередной торжественной даты, которую ум с удовольствием превратит в новую икону контроля. Она начинается с тихого признания: курение было ритуалом забвения, а выход из него начинается там, где я перестаю забывать того, кто всё это время пытался вернуться к себе.
Глава 1. Боль разделённости
Боль разделённости не приходит сразу с громом. Она вообще редко приходит так, чтобы её можно было узнать и достойно встретить, как встречают важного гостя, заранее подготовив внутренний чай и чистое полотенце для души. Чаще она появляется тихо, почти воспитанно. Сначала как лёгкое напряжение в груди, потом как привычка сдерживаться, потом как усталость от самого себя, потом как странное чувство, будто внутри живёт кто-то лишний, кого надо держать подальше от света, людей и собственного уважения.
Я долго не называл это болью. Болью принято называть что-то очевидное: когда режет, ломит, жжёт, когда можно показать место и сказать: вот здесь. Душевная боль хитрее. Она не всегда кричит. Иногда она просто делает жизнь чуть теснее, дыхание чуть поверхностнее, взгляд чуть осторожнее, слова чуть правильнее, а человека — чуть дальше от себя. И это «чуть» накапливается годами, пока однажды не оказывается, что я уже живу не в себе, а рядом с собой, как сосед, который всё время слышит за стеной собственную жизнь, но почему-то не решается постучать.
Разделённость начиналась с очень простого внутреннего движения: одно качество во мне получало право на существование, другое отправлялось в изгнание. Можно быть сильным, но нельзя быть слабым. Можно быть спокойным, но нельзя злиться. Можно быть разумным, но нельзя хотеть невозможного. Можно держаться, но нельзя просить любви. Можно быть достойным, но нельзя быть растерянным. Можно быть тем, кого примут, но нельзя быть тем, кто слишком живой, слишком чувствующий, слишком неудобный, слишком настоящий для аккуратно сложенного образа нормального человека, то есть тем, кого отвергнут.
Так во мне возникала внутренняя таможня. Одни состояния проходили без досмотра, другие задерживались, обыскивались, признавались опасными и отправлялись в подвалы психики, где со временем начинали заниматься подпольной деятельностью. Отверженное качество не исчезает. Оно не растворяется в воздухе, не стыдится собственного присутствия настолько, чтобы навсегда уйти из мироздания. Оно ждёт. Оно меняет голос, форму, запах, повод. Оно может вернуться тревогой, раздражением, усталостью, внезапной тоской, приступом пустоты, необъяснимой злостью, желанием исчезнуть, а может однажды вернуться рукой, которая тянется к реквизиту ритуала забвения.
Я думал, что курение появилось позже, как дурная привычка, неудачный выбор, слабость, наследие компании, нервов, обстоятельств, взрослости, скуки и прочих прекрасных объяснений, за которыми удобно прятать более глубокую правду. Но чем внимательнее я смотрел, тем яснее видел: курение пришло туда, где уже была боль. Оно не создало разделённость. Оно нашло её, как вода находит трещину. И стало течь туда снова и снова, пока трещина не начала казаться частью дома.
В этой боли было что-то древнее. Не потому, что моя личная история была особенно выдающейся. Личная история вообще любит изображать из себя уникальную трагедию, хотя чаще всего повторяет универсальный сюжет в костюме местных обстоятельств. Древним было само движение: отвергнуть часть себя, почувствовать боль раскола, испугаться этой боли и найти ритуал, который поможет не чувствовать её напрямую. Так человек из века в век создаёт маленькие обряды забвения. Меняются предметы, вкусы, вещества, формы, разрешённые и запрещённые реквизиты, но внутренний жест остаётся прежним: не входить туда, где болит.
Курение оказалось одним из самых удобных таких жестов. Оно было коротким, переносным, социально понятным и почти благородным в своей простоте. Не надо объяснять, что внутри поднялась старая боль отвержения, что одна часть меня снова объявлена недостойной, что я устал быть исправленной версией себя, что мне хочется исчезнуть из внутреннего суда хотя бы на несколько минут. Достаточно сказать: «Пойду покурю». В этой фразе было странное милосердие культуры. Она открывала дверь, за которой можно было не быть честным ни с кем, включая себя.
Но в первой главе моего внутреннего курения не было ни пачки, ни дыма. Там было отвержение качества. Каким именно было это качество, я не сразу понимал. Иногда мне казалось, что я отвергал слабость. Иногда — злость. Иногда — зависимость, потребность, страх, мягкость, беспомощность, желание опереться, желание быть принятым без доказательств. Позже я увидел: дело было не в одном качестве, а в самом принципе внутреннего отбора. Я хотел оставить в себе только то, что можно уважать. А всё, что не укладывалось в образ достойного человека, признавалось лишним.
Особенно много сил уходило на борьбу с образом курильщика, хотя тогда он ещё только складывался в глубине. Курильщик казался мне тем, кем нельзя быть. Слабым. Зависимым. Неуправляемым. Тем, кто нуждается в реквизите, чтобы справиться с собой. Тем, кто не владеет собой полностью, а значит, не достоин полного уважения. Я ещё не понимал, что, отвергая курильщика, я создаю его тень. Я ещё верил в детскую магию внутреннего насилия: если достаточно сильно не признавать что-то своим, оно перестанет быть моим.
Не перестало.
Ничто подлинно моё не исчезало от того, что я отказывался смотреть. Оно просто уходило глубже. Там, где качество лишалось права быть увиденным, начиналась боль. Не наказание. Не кара. Не мистический штраф за неправильное поведение. Просто боль разрыва. Как если бы живую ткань разделили на достойную и недостойную, а потом удивились, почему всё тело ноет. Душа не любит ампутаций, даже если они совершаются во имя приличия, самосовершенствования или здорового образа жизни с выражением внутреннего превосходства.