Роман Душкин – Йоль и механический разум. Книга третья «Обретение» (страница 6)
Эти поиски велись не один год и не одно десятилетие. Бримс, тогда ещё молодой, но перспективный маг, был посвящён в программу Советом старейшин Орешника. Процедура была отточена. Сначала – наблюдение. Во всех поселениях расставленные Академией агенты – часто учителя, иногда старые шахтёры или бойцы охранных подразделений, защищавших шахты гоблинов от кобольдов – отмечали детей, чьё поведение выбивалось из нормы. Не просто озорных, а тех, кто задавался вопросами не по возрасту, кто видел паттерны в случайных событиях, кто, играя, выстраивал невероятно сложные, но функциональные механизмы из палок и верёвок. Затем – фильтрация через Посвящение. Задания для таких детей никогда не были записаны в официальных списках. Их вручали устно, через доверенных лиц, часто маскируя под абсурд или старую традицию. «Принеси то, что даст одинокая Трюггла». «Развяжи язык Вайглю подношением». «Найди в библиотеке то, чего там нет».
Сам Бримс никогда не был избранным. Его ум был системным, аналитическим, он был мастером по настройке тончайших магических контуров, но того, самого главного скачка – прорыва за границу известного – он совершить не мог. И потому он стал наблюдателем, наставником, проводником. Он раздавал рунические камни на праздниках Литы, вглядываясь в глаза молодых гоблинов, ища искру. И он нашёл её в подкидыше Йоле, приёмном сыне мастера-механика Гноббла. В том была странная поэзия: искатель предельных истин должен был родиться из союза механики, самой что ни на есть материальной из наук, и магии, самой эфемерной.
Бримс лично курировал несколько таких кандидатов. Одним из них был смышлёный гоблин из Шахтёрской слободы, который к десяти годам самостоятельно вывел закономерность обрушения пород по звуку. Его отправили к Трюггле. Он вернулся от неё с пустыми руками и потухшим взглядом, бормоча что-то о «бессмысленных танцах света». Из него вышел хороший, расчётливый управляющий шахтой, но искра угасла. Он стал «бывшим». Другая, девочка с невероятной памятью, дойдя до Вайгля, просто переписала все его лекции и сочла это достаточным. Она так и осталась переписчицей. Разочарование от таких случаев было горьким. Казалось, они ищут иголку в стоге сена, которая к тому же может в любой момент превратиться в обычную соломинку.
И вот – Йоль. Подкидыш. Воспитанник механика, скептик по натуре, но с тем самым ненасытным, жгучим любопытством, которое светилось в его глазах даже когда он делал вид, что магия – это глупости. Бримс почти сразу выделил его. Камень на Лите был не случайным подарком, а ключом, первым пробным камнем. И Йоль не подвёл. Он прошёл всю цепочку, от Трюгглы до Вайгля, от библиотеки до чертежа. Он не просто выполнил задания – он синтезировал их. Он соединил магию Трюгглы, механику Вайгля и логику Пропра во что-то третье. В Машину. И теперь эта машина тихо пела в его лесном доме, а мир вокруг начинал трещать по швам. Ирония судьбы не ускользала от Бримса: инструмент для познания истины рождался одновременно с кризисом этой самой истины.
И это возвращало его к самой тёмной, запретной мысли, посещавшей его в ночные часы. Он отложил в сторону кристаллическую решётку. Что, если они все заблуждаются в самой основе? Все их поиски «избранных», все рассуждения об эманациях, о структуре мира… Что, если это всего лишь сложная, красивая сказка, которую рассказывают сами себе случайные сгустки сознания в случайной вселенной? Древние алхимики говорили об «Океане Первозданного Хаоса», из которого всё возникло. А что, если они не возникли, а просто… всплыли? Как узор пены на гребне волны. Мир, Орешник, его детство, его знания – всё это лишь мимолётная, но устойчивая конфигурация в бесконечном, бессмысленном кипении эманаций. Тогда «швы» – не аномалии, а просветы. Взгляды в истинную, неупорядоченную реальность за тонкой пеленой их иллюзии. Мысль была леденящей. Она аннулировала не только его работу, но и саму идею цели. Зачем искать законы мира-вспышки? Зачем растить избранных, чтобы понять сон?
Бримс с силой потёр виски, прогоняя эту наваждение. Нет. Не может быть. В мире была причинность, была память, была любовь, была ненависть. Вон, например, Глойда – ещё одна найденная им избранная – ждёт ребёнка. Это не могло быть мимолётным узором. Или… могло? Но даже если так, разве от этого красота мира и острота познания становились меньше? Даже если они лишь сон, им снился этот сон вместе. И в этом сне они могли пытаться понять его правила. Должны были пытаться.
Поэтому он направлял Йоля и Глойду, давал им подсказки, наблюдал за их путём к Трюггле, к Вайглю, в Большую библиотеку. И когда Йоль и Глойда принесли в ратушу тот самый, дважды начертанный чертёж думающей машины, Бримс понял – поиски, возможно, подходят к концу. Это был не просто механизм. Это была попытка смоделировать сам процесс мышления, вынести его наружу, сделать объектом изучения. Если мир – это текст, написанный на неизвестном языке, то Йоль создал не переводчика, а устройство, которое могло бы изучать сам этот язык, его грамматику.
И вот теперь мир начал меняться. Появились «швы». Аномалии. Возможно, это был кризис. А возможно – долгожданный признак того, что система готова к следующему шагу. К раскрытию.
Мысли Бримса сделали виток и снова вернулись к рассуждениям того древнего алхимика. Его же отвергли за ересь. Алхимик спрашивал: а откуда мы знаем, что мир был всегда? Что наша память – это истинная история, а не просто сложный узор, впечатанный в сознание в момент нашего рождения? И Бримс вторил ему: «Что если всё – Орешник, башня, он сам, его воспоминания о детстве – возникло всего мгновение назад как случайная, но устойчивая флуктуация в бесконечном, лишенном формы океане эманаций? Мир-вспышка. Сознание-искра. Иллюзия длительности». Эта идея была чудовищной и отвратительной, потому что лишала всё смысла. Не было цели, не было развития, не было истории. Было только «сейчас», одинокое и ничем не обусловленное.
Бримс вновь с усилием вырвался из этих размышлений, чувствуя лёгкий холодок в глубине души. Нет. Мир был реален. Он был сложен, последователен, в нём были причинно-следственные связи. Швы на небе и скачки эманаций были тому доказательством – они были аномалиями, то есть отклонениями от нормы. Чтобы было отклонение, должна быть норма. Значит, существует устойчивая структура. Значит, её можно понять.
Тут его отвлёк нарастающий шум с улицы – необычное ритмичное постукивание, смешанное с весёлыми криками. Бримс подошёл к окну. По главной улице, медленно, но уверенно, двигалась телега. Из её задней части выходила труба, из которой клубился лёгкий пар, а по бокам мерно ходили поршни, передавая движение на колёса. Самодвижущаяся повозка. И на облучке, гордо выпрямившись, правил Йоль. Рядом с ним, укутанная в платок, сидела улыбающаяся Глойда. А на плоской платформе позади них, надёжно закреплённый ремнями и обложенный мешками с опилками, покоился тот самый Куб, покрытый брезентом.
Бримс позволил себе улыбнуться. Искатель истины вернулся. И привёз с собой самый необычный инструмент за всю историю Орешника, за всю историю их страны, их цивилизации. Возможно, ответы были уже близко. Он отошёл от окна, чтобы собрать свитки с данными по аномалиям. Сессия совета должна была вот-вот начаться.
* * *
Моя самодвижущаяся телега с грохотом поршней и шипением пара остановилась у большого, солидного трёхэтажного дома из тёмного дуба и камня в самом престижном квартале Орешника – недалеко от ратуши и башни Палаты. Это был уже не тот скромный домик с мастерской, где я вырос. Успех моих мехасчётов, которые мастерская мастера Гноббла выпускала теперь сотнями, превратил нашу семью в одну из самых состоятельных в городе, да и в стране, если уж быть честным. Дом был широким, с высокой крышей, покрытой медными листами, уже покрытыми благородной патиной. По фасаду тянулись трубы от внутренней паровой системы, а над парадной дверью красовался вырезанный из дерева и позолоченный герб – скрещённые гаечный ключ и шестерня, символ нашей династии механиков.
Не успел я перекрыть паровой клапан, как парадная дверь дома распахнулась, и на пороге появился Зиггль. Он был одет не в рабочую робу, а в добротный камзол из тёмно-синего сукна – одежду делового гоблина, но широко распахнутая дверь и живая радость на лице выдавали в нём всё того же непоседливого брата. Его движения стали чуть солиднее, а во взгляде появилась привычка к расчёту, но улыбка осталась прежней – искренней и немного озорной.
– Глойда! Йоль! – крикнул он, спускаясь по ступеням навстречу. – Вовремя подъехали! Отец только что вернулся из ратуши. И – да, – он одобрительно хлопнул ладонью по борту телеги, от которой ещё исходил лёгкий пар, – паровая модель! Гораздо резвее тех, что на упряжи. Я так и знал, что ты не станешь возиться с глупыми троллями.
– Намного удобнее, – поправил я, спрыгивая на землю и осторожно помогая слезть Глойде. – Особенно когда везешь хрупкий груз. А пара у нас в лесу много, дров не жалко.
– А груз-то у вас и вправду бесценный, – серьёзно сказал Зиггль, его взгляд скользнул по брезенту, укрывавшему Куб на платформе, а затем перешёл на Глойду. Его выражение смягчилось, стало тёплым и заботливым. – И не один, как я погляжу. Приветствую, будущая мама. Как самочувствие? Дорога не утомила?