реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Алексеев – Живая, мертвая, соленая, – в банках и ведрах. повести и рассказы (страница 5)

18

Карьер

Лёва. Так зовут меня. Москва, март двадцатого. Воздух дрожит, как студень. Люди в масках, глаза одни. Моя женщина, Соня, пальцами, тонкими и бледными, вяжет узлы на шторах. Говорит тихо, будто признается: «Уедем, Лёва. Уедем отсюда».

Купили избушку в тверской глухомани. Деньги – последние. Дорога – тоска зеленая. Сосны, как щетина на лице земли.

Изба пахнет мышами и печалью. Первая ночь. Стонает ветер в щелях. Соня не спит. Глаза ее – два больших вопроса. «Что мы будем здесь делать, Лёва?» Я молчу. Не знаю.

Утро. Тишина. Давящая. Прерывается криком петуха за три двора. И снова тишина. Словно мир вымер.

Пошли в магазин. Единственный. Прилавок – скудость, завернутая в полиэтилен. Мужики у стенки. Молчат, курят. Смотрят на нас, москвичей, как на пришельцев. Один, коренастый, с лицом, вырубленным топором, – Прохор. Хозяин местный. Глаза щелочки. Спросил хрипло: «Надолго?» – «Пересидеть». Хмыкнул. «Тут не пересидишь. Тут жить надо».

Скука грызла, как моль. Потом взяла за горло тревога. Делать нечего. Дни длинные, как резина.

Купили картошки на посадку. Мешок. Лопаты – две. Копали вдвоем. Спина гудела. Соня, белая от напряжения, ругалась тихо, по-московски. Посадили. Ждем.

Потом куры. Двадцать штук. Белые, рыжие, пестрые. Забегали по двору. Жизнь. Шум. Соня кормит их, разговаривает. Улыбается.

Кошка наша, Мура, привезенная, родила. Пять котят, слепых, пищащих. Соня устроила им гнездо в коробке. Сидит, смотрит. Глаза у нее стали спокойнее.

Мы втягивались. Как в болото. Медленно, но верно.

А за околицей, за покосившимся забором, началось. Пришли машины. Желтые, злые. Рычать стали. Землю рвать.

Прохор у магазина стучит палкой о лавку. Лицо темное. «Карьер роют. Песок возить будут. Моё поле там. Коров пас. Теперь – яма».

Деревня зашепталась. В магазине только об этом. В чате ихнем, куда нас не взяли, говорят, кипят. Одна, Марфа, пишет: «Спать не дают, треклятые!» Другой, Тихон, шутит: «Может, нефть ищут? Делиться будем?» Его ругают. Серьезно дело.

Роют. День и ночь. Грохот. Пыль столбом. Мы с Соней ходим смотреть. Стоим на пригорке. Яма растет. Страшная, рыжая. Как рана.

Лето в разгаре. Жара. Карьер вырыли. Уехали. И пошли дожди. Заполнилась яма водой. Пришли мы – а там… Чудо.

Вода – синяя, чистая. Как расплавленное стекло. Берега – песок, белый. Сосны вокруг. Тишина. Красота, что твоя Ривьера. Соня смеется: «Море, Лёва! У нас свое море!»

Деревня ожила. Пошли купаться. Все. И стар и млад. У Прохора лицо разгладилось. Сидит на берегу, ноги в воде. Курит. Смотрит на воду. Будто и не ругался. Дети кричат. Бабы полощут белье. Мы с Соней плаваем. Вода холодная, обжигает. Хорошо.

Счастье – две недели.

Кто-то сфотографировал. Выложил в сеть. «Голубая лагуна! Райский уголок! Всего 200 км от Москвы!»

И понеслось.

В субботу утром – гул. Как нашествие. Машины. Москвичи. Полчища. Машины – до горизонта. Всю околицу заставили. Вылезают – красные, шумные. С холодильниками, ковриками, колонками.

Пляж – яблоку негде упасть. Музыка орет. Запах шашлыка, пива, духов.

Мы с Соной пробиться не можем. Стоим на своем пригорке. Смотрим. Молчим.

Деревня в шоке. Прохор ходит по улице, как раненый бык. Машины «скорой» не могут проехать – все заставлено. Кто-то старика с давлением не смогли вывезти. Чуть не помер.

Ночью – кошмар. Пьяные крики, драки, музыки. Спать невозможно.

Наше море опоганили.

Собрались у магазина. Вся деревня. Шум, гвалт. Решили – звать прораба. Того, что карьер рыл.

Приехал. Мужик в тельняшке, крепкий, лицо каменное. Звать – Виктор Степаныч. Вышел из уазика, уперся руками в боки. «Чё надо?»

Ему – всё. И про скорую, и про шум, и про то, что корове пастись негде. Кричат: «Суд! Прокуратура! Тюрьма тебе, кровопивец!»

Он молчит. Жует губами. Потом говорит спокойно: «Земля не ваша. Разрешение есть. Судитесь». И про утопленника говорит: «Не моя вина. Купайтесь в ванне, если не умеете».

Шум стихает. Понимают – не прокатит. Закон на его стороне.

Тут Прохор подходит. Не кричит. Говорит тихо, вкрадчиво: «Песочку бы, Виктор Степаныч. Для подсыпки. Грузик…» Другой: «Колодец выкопать, помоги…» Третий: «Щебенки для дороги…»

Лицо у прораба смягчается. Понимает – язык нашёл. Кивает. «Бывает. Решим». Раздает телефоны. Уезжает.

На другой день – грузовик песка Прохору. Еще через день – экскаватор колодец копать Тихону. Деревня затихла. Роптать перестали. Прикормил их, волк.

Мы с Соней ходим купаться на старое озеро, за лесом. Далеко. Зато тихо.

Прошел год. Два. Пять.

Шумиха утихла. Мода на «голубую лагуну» прошла. Нашли новую. Машин стало меньше. Но свои, местные, туда уже не ходят. Опоганили место.

Мы в деревне остались. Не вернулись в Москву. Зачем?

Картошку сажаем. Кур держим. Коты наши, потомки Муры, по двору гуляют.

Стою иногда на пригорке. Смотрю на тот карьер. Вода все так же синяя. Но будто пустая она. Без души.

Прохор помер прошлой зимой. Тихон магазин держит теперь. В чате ихнем пишут про цены на солярку, да про то, что опять свет вырубили.

Жизнь течет. Тихо, медленно. Как вода в старой реке.

Иногда смотрю на Соню. Руки у нее уже не бледные, а крепкие, загорелые. Глаза спокойные.

Вечер. Сидим на крыльце. Пьем чай из самовара. Тихо. Только сверчки стрекочут.

Хорошо жить в деревне.

Тихий океан

Лист самолета мягко коснулся полосы аэропорта Нарита. За стеклом плыл серый, промозглый рассвет, и Эмиль почувствовал, как тяжесть долгого перелета из Парижа мгновенно сменилась щемящим чувством тревоги и восторга. Токио. Он здесь. Вместе с потоком таких же сонных, но возбужденных пассажиров он двинулся к паспортному контролю, сжимая в руке заветный документ – визу по обмену. Девятнадцать лет, первый раз так далеко от дома, от уютного хаоса семейного гнезда в предместье Лиона, от друзей, от всего привычного. Впереди был целый семестр в университете Васэда и новая жизнь, о которой он так мечтал.

Поиски своего имени на табличке в толчке встречающих заняли несколько мучительных минут. Он уже начал паниковать, как вдруг увидел ее. Невысокая, подтянутая женщина в элегантном бежевом пальто и с идеальной седой стрижкой держала аккуратный знак с латинскими буквами: «Emile Laurent». Она не улыбалась, но ее темные глаза внимательно и спокойно изучали его, когда он приблизился.

– Эмиль-сан? – ее голос был низким, бархатным, с почти неуловимым акцентом. – Добро пожаловать в Японию. Я госпожа Токато. Вы будете жить в моем общежитии.

Он закивал, смущенно улыбаясь, пытаясь совместить в голове образ хозяйки студенческого общежития с этой женщиной, больше похожей на владелицу небольшой, но успешной художественной галереи. Ей можно было дать лет сорок пять, не больше. Пятьдесят четыре, как он узнал позже, казались чистой формальностью.

Поездка на знаменитом такси через бескрайний, пульсирующий город была немым шоу. Эмиль прилип к окну, пытаясь впитать в себя все: неоновые кандзи, гигантские экраны, безупречную чистоту улиц и абсолютную, почти инопланетную организованность движения. Госпожа Токато молчала, лишь изредка комментируя тот или иной район. Ее молчание не было недружелюбным; оно было насыщенным, обволакивающим, как будто она давала ему время и пространство для освоения.

Общежитие оказалось не казенным многоэтажным зданием, а уютным трехэтажным особняком в тихом переулке района Сетагая. Внутри пахло старым деревом, цитрусовым освежителем и чем-то едва уловимо сладким – возможно, ладаном. Все было безупречно чисто и минималистично, но при этом дышало уютом. Его комната на втором этаже была небольшой, но в ней было все необходимое: татами, низкий стол, встроенный шкаф и крошечный балкон с видом на карликовый садик во внутреннем дворике.

– Это ваше царство, – сказала госпожа Токато, расстегивая пальто. Под ним оказался простой, но безукоризненно скроенный черный свитер и брюки. – Ужин в семь. Не опаздывайте.

Первую неделю Эмиль жил в ритме, заданном университетом и новым городом. Он знакомился с другими иностранными студентами, осваивал азы языка, плутал по бесконечным улицам, тонул в шумной энергии Сибуи и Шиндзюку. Госпожа Токато всегда была где-то на заднем плане: она готовила им завтрак и ужин (еда была потрясающей, и Эмиль впервые в жизни ел рыбу на завтрак без отвращения), решала мелкие бытовые вопросы, всегда появляясь вовремя и так же незаметно исчезая. Она была образцом японской сдержанности и эффективности. Но иногда, за ужином, ловя на себе ее взгляд, Эмиль замечал в нем нечто большее, чем просто вежливый интерес хозяйки к постояльцу. Это была глубокая, сосредоточенная заинтересованность. Она запомнила, что он любит зеленый чай больше, чем ячменный, и что он не ест красную икру, которая часто попадалась в рисовых шариках. Такое внимательное отношение тронуло его.

Однажды в пятницу, после ужина, когда другие студенты разошлись по комнатам или отправились в город, она подошла к нему, пока он мыл посуду по очереди.

– Эмиль-сан, у вас есть планы на выходные? – спросила она, опираясь о дверной косяк кухни.

– Не особо. Хотел съездить в Киото, но билеты раскупили, – ответил он, вытирая руки.

– Киото прекрасен, но он никуда не денется, – она слегка улыбнулась, и это была одна из ее редких улыбок, которая на мгновение сделала ее лицо молодым и почти озорным. – У меня есть небольшой дом в префектуре Сидзуока, на самом побережье. Я уезжаю туда завтра утром, чтобы проветриться. В доме бывает одиноко. Если хотите составить компанию, милости прошу. Океан в это время года очень красив.