Роман Алексеев – Живая, мертвая, соленая, – в банках и ведрах. повести и рассказы (страница 7)
Из темноты возникла она. Госпожа Токато. Она была в том самом красном кимоно, в котором приходила к нему в первую ночь. Ее волосы были распущены, лицо выражало странную отрешенность, словно она находилась в трансе.
– Ты проснулся, – ее голос был ласковым, как в самые их страстные ночи. – Не бойся. Это наш последний урок. Урок на прощание.
Он закричал снова, пытаясь вырваться, умоляя ее отпустить его. Но она будто не слышала. Ее пальцы скользнули по его телу, ее губы прикоснулись к его коже, и, к его ужасу и непостижимому стыду, его тело, привыкшее за неделю безоговорочно подчиняться ей, откликнулось. Она опустилась на него, и это было не объятие, не ласка, а нечто иное – ритуал, владение, поглощение. Она двигалась с методичной, почти механической яростью, глядя ему в глаза, и в ее взгляде была не любовь и не страсть, а отчаяние и какая-то древняя, беспощадная решимость.
Он плакал, он умолял, он пытался сопротивляться, но веревки и ее невероятная сила держали его. Он потерял счет времени. Она кормила его чем-то похожим на кашу, поила водой, давая ему лишь необходимый минимум для поддержания сил, и снова и снова возвращалась к нему, совершая свой странный, ужасный обряд. Сутки? Двое? Он впадал в забытье, просыпался от ее прикосновений, снова терял сознание от истощения и ужаса.
Однажды, очнувшись, он почувствовал необычную тишину. Ее не было рядом. Он лежал, прислушиваясь к стуку своего сердца, надеясь, что кошмар закончился. Но веревки по-прежнему впивались в его кожу. Прошло несколько часов. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь щели в ставнях, сменились вечерними сумерками. Его начало бить озноб. Он звал ее, сначала тихо, потом громче. Ответом была только тишина.
И тогда он уловил запах. Слабый, сладковатый и тошнотворный. Знакомый запах. Он вспомнил его с детства, когда на их ферме под забором нашли сдохшего кота, пролежавшего там несколько дней. Запах разложения.
Он замер, сердце его бешено заколотилось. Медленно, преодолевая оцепенение ужаса, он повернул голову набок.
Она лежала рядом с ним на кровати. Одетая в свое алое кимоно. Не двигаясь. Ее лицо, обращенное к нему, было серым и одутловатым. Рот был приоткрыт. Глаза, те самые темные, выразительные глаза, были открыты и мутны, уставлены в потолок. Ужасный, сладкий запах исходил от нее.
Крик, который вырвался из его груди, был беззвучным, ледяным спазмом. Он дернулся, забился в своих шелковых путах, чувствуя, как разум отказывается воспринимать реальность. Это сон. Кошмар. Он должен проснуться.
Но он не просыпался. Проходили часы, дни. Он лежал привязанный к кровати рядом с разлагающимся трупом женщины, которая была его любовницей и тюремщицей. Запах становился все гуще, невыносимее. Он видел, как цвет ее кожи меняется на зеленоватый, как появляются темные пятна, как… Он закрывал глаза, но не мог закрыть нос. Его рвало желчью прямо на себя, он мочился под себя, он плакал, он молился, он впадал в беспамятство и снова приходил в себя в этом аду.
Он пытался освободиться, стирая кожу на запястьях и лодыжках до крови, но шелковые шнуры, прочные, как стальные тросы, не поддавались. Он кричал до хрипоты, но его крики тонули в рокоте океана. Никто не приходил. Мир свелся к этой комнате, к этой кровати, к этому ужасающему зрелищу и смраду по ту сторону подушки.
На пятый день – он считал смены света и тьмы – он уже почти не чувствовал запаха. Его сознание отступило в какую-то глухую, безразличную скорлупу. Он лежал, уставясь в потолок, почти не мигая, его губы были покрыты язвами от жажды, тело – в собственных нечистотах. Он почти не отличал себя от того, что лежало рядом.
Внезапно он услышал скрип входной двери вдалеке. Потом шаги. Не ее легкие, неслышные шаги, а тяжелые, мужские.
– Токато-сан? – раздался грубый голос. – Вы дома? Забор снесло прошлым штормом, нужно посмотреть!
Шаги приблизились к спальне. Щелчок, и зажегся свет. Эмиль зажмурился от непривычной яркости.
Раздался оглушительный, животный вопль ужаса. Потом звук рвоты. Тяжелое падение на пол.
Потом… потом были другие голоса, металлический скрежет ножниц, перерезающих веревки, руки в перчатках, которые отдергивали его, укутывали в одеяло, выносили на свежий, соленый, невероятно чистый воздух. Сирены. Вспышки камер. Белые маски врачей.
Он лежал на носилках, глядя в безоблачное синее небо, и не мог говорить. Он видел, как полицейские в белых комбинезонах выносят из дома накрытые темным пластиком носилки. Вторые носилки.
Один из полицейских, молодой парень, подошел к нему. Его лицо было бледным, под маской явно читался шок.
– Вы… вы живы? – пробормотал он по-японски, потом перешел на ломанный английский. – How… how long?
Эмиль попытался ответить, но из его пересохшего горла вырвался лишь хриплый, бессмысленный звук. Он просто смотрел в небо, чувствуя, как по его щекам текут единственные за последние дни теплые и живые слезы. А в ушах, заглушая все остальные звуки мира, все так же неумолимо и вечно шумел океан.
Цыганский ветер
Десятого июня, в час, когда солнце, раскалённое добела, стояло в зените и волжская вода, ослепительно сверкая, казалась не водой, а расплавленным серебром, наш пароход «Витязь» отчалил от пристани городка Карасино. Судно это, должно заметить, было ветхое, почтенное, и вся его оснастка скрипела, стонала и вздыхала, словно старый подагрик, неохотно поднимающийся с лежанки. От палубных досок тянуло смолой, горячим железом и чуть уловимым, но въедливым духом дешёвого табака и вареной капусты.
Я устроился на корме, в тени от спасительного тента, покуривал и наблюдал. Наблюдать за людьми – занятие куда как более увлекательное, нежели чтение иных романов, ибо жизнь пишет сюжеты самые немыслимые и причудливые.
Неподалёку от меня, облокотившись на полированный поручень, стояла дама. Сразу было видно, что дама не из здешних, столичных кровей, быть может, из Москвы, а то и из самого Петербурга. Имя её, как я впоследствии узнал, было Элеонора Викторовна. Платье на ней было цвета утренней зари – нежно-розовое, с перламутровым отливом, из струящегося, должно быть, французского шелка. Оно облегало её стан с таким искусством, что, казалось, не портной его шил, а сама природа вылепила этот идеальный силуэт на манер античной статуи. Рукава были пышные, от локтя, а корсаж, подчёркивающий высокую, упругую грудь, украшала нитка мелкого жемчуга, поблескивавшего скромно и изысканно при каждом ее движении. Широкополая шляпка, увенчанная шелковыми маками, отбрасывала полупрозрачную, кружевную тень на её лицо – лицо не классической красоты, но бесконечно оживлённое, кокетливое, с большими серыми глазами, которые то затуманивались томной дремотой, то вспыхивали озорными искорками.
Рядом с ней, опираясь на трость с набалдашником в виде собачьей головы, стоял молодой человек, Аркадий. Лицо у него было смуглое, усики подкручены с отчаянной бравадой, а в глазах читалось нескрываемое и несколько глуповатое обожание. Они о чем-то беседовали, и беседа сия, судя по всему, доставляла им обоим великое удовольствие.
Элеонора Викторовна смеялась. Смех ее был подобен звону хрустальных колокольчиков, он разносился по палубе, заглушая даже мерный стук колес и всплески волны.
И вот, в пылу этого весёлого разговора, она, словно невзначай, опёрлась бедром о поручень и… подняла слегка подол своего прелестного платья. Всего на вершок. Показалась изящная лодочка туфельки на каблучке-«рюмочке» и… щиколотка. Не просто щиколотка, а шедевр Божьего творения: тонкая, хрупкая, обтянутая шёлком алебастровой кожи, с таким изгибом, что, кажется, его выводил не анатом, а влюбленный поэт.
Молодой человек, Аркадий, замолк на полуслове, сглотнул и слегка покраснел. Дама, заметив это, улыбнулась про себя уголком губ и, продолжая смеяться, подняла подол ещё чуть-чуть. Уже была видна не только щиколотка, но и начало икры, обещание стройной, прекрасной ноги, скрытой под слоем шелка.
Воздух вокруг них сгустился, наполнился ароматом ее духов – фиалка и что-то пряное, возбуждающее – и сладким, пьянящим томлением. Казалось, еще мгновение – и от этого натянутого, как струна, флирта посыплются искры. Я уже мысленно представлял себе, как развивается этот роман на пароходе, какие вздохи и признания услышат эти палубы под мерный перестук машины.
На сцену вышло третье действующее лицо, доселе мирно дремавшее у ног своей хозяйки. Маленькая, курносая собачонка породы, которую я с трудом могу определить – не то мопс, не то французский бульдог, – по имени Фанни. Она была одета в такой же розовый бант, перехватывающий ее тучное тельце, и смотрела на мир выпуклыми, ничего не понимающими глазами-пуговицами.
Разбуженная, вероятно, громким смехом, Фанни лениво потянулась, зевнула, обнажая ряд мелких, но остреньких белых зубов, и, семеня короткими лапками, подошла к своей обворожительной хозяйке. Возможно, она искала защиты, возможно, просто хотела принять участие в общей оживлённой беседе. Она обнюхала воздух, потом ткнулась курносым носом в тот самый розовый шёлк, который так игриво приподнимала Элеонора Викторовна.
Вдруг случилось нечто. Собачка повернулась в мою сторону мордочкой, замерла, её толстенькое тельце напряглось в какой-то особенной, сосредоточенной позе. Выпуклые глаза стали абсолютно круглыми и остекленели. Наступила секунда полной, звенящей тишины, нарушаемой лишь плеском воды о борт. И я, и Аркадий, и даже, показалось, сама Элеонора Викторовна застыли в ожидании.