Рои Хен – Души (страница 20)
– У вас совсем нет сердца? – прервала она Саломоне и с силой топнула.
– У меня? Да у меня сердце размером с бычье, иначе разве я продолжал бы ссужать твоего отца деньгами? Кольцо хранится у меня за семью печатями, а верну я его тому, кто мне его дал. Полагаю, что ты пришла сюда без ведома отца, и уверен, что это тебе зачтется. Сказать по правде, меня ты растрогала. Учись, Гедалья, вот как выглядит заповедь почитания родителей.
Гедалья поднялся на ноги и вручил девушке собранные монеты. Обвиняющим тоном она сказала ему:
– Обручальное кольцо – это не заклад!
– Верно… – соглашаясь, пролепетал он.
Лицо ее сморщилось, как подушечка для иголок. Она с натугой выдохнула и вышла вон.
– Желаю тебе такую невесту, Гедалья! – злорадно ухмыльнулся Саломоне.
Но Гедалья уже знал, что ему делать.
–
Всем удалось сдержать смех – всем, кроме одной из плакальщиц. Это что-то новое, подумал Гедалья, смешливая плакальщица. Он собирался пробормотать кадиш скороговоркой, из презрения к покойному, однако коллективное презрение – это уже просто вульгарно. Внезапно он исполнился ненависти к присутствовавшим и решил произносить каждое слово отчетливо и медленно. В пику им. Назло.
– Йитга-адаль ве-йитка-адаш шме ра-аба…
Его пытались понукать, завершали вместо него стихи, говорили “амен” раньше времени. Откуда-то издалека донеслись раскаты грома, предвещавшие приближение грозы.
– Йитба-арах ве-йишта-абах ве-йитпа-ар ве-еитро-оме-ем…
Плакальщицы зашлись в оглушительных завываниях, но Гедалья не уступал. Хотели побыстрее отбыть повинность? Так вот же вам!
– Бе-альма-а… ве-амру-у… аме-ен…
Когда в последний раз раздалось “амен”, гроб опустили в могилу и быстро закидали влажной землей. Мелкий дождь сек щеки булавочными уколами, провожающие поспешили положить камешки на свежий холмик могилы и заторопились к лодкам. К Гедалье заковыляла потертая фигура, которую он прежде не приметил.
– Сиротка ты мой бедненький! Как же ты вырос, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Не узнаешь меня? Это же я,
– Дженероза?..
Восемь лет прошло с тех пор, как они виделись. Ужели люди могут так меняться? Настоящая метаморфоза. Пушок над ее верхней губой почернел и превратился в усы, кожу избороздили морщины, зубы сгнили, все тело съежилось. Гедалье пришлось наклониться, чтобы расслышать слабый ее голос.
– Я все годы хотела написать тебе, но не осмелилась, и вот всемогущий Господь судил нам встретиться при таких ужасных обстоятельствах. Сможешь ли ты когда-нибудь простить меня? – спросила она и тотчас продолжила: – Я сама себе не прощу, покинуть так больного ребенка, без матери… С тех пор Пурим превратился для меня в наичернейший день. Это был страшный поступок – уйти просто так, не простившись. А я помню, как хорошо ты ел ньокки, которые я тебе сварила. Целую тарелку слопал.
Она поперхнулась и утерла слезу краем развязавшегося платка. За ее спиной топтался низенький мужчина, из уважения он снял шляпу, обнажив блестящую лысину. Положив на спину женщины руку, он вертел по сторонам круглой головой. Что могло быть естественнее: бездетная няня удостоилась мужа, походящего на вечного младенца. Коротышка пробормотал, что лучше бы поспешить к лодке, пока дождь не усилился.
– Еще минутку! – Дженероза вскинула руки и обхватила лицо Гедальи. Пальцы ее пахли скисшим молоком.
– Мир велик,
– Я не плачу, это дождь.
Няня с легкостью проникла за хрупкую оболочку юности, за которой прятался ребенок.
– Может, поедешь с нами в Рим? – вдруг взвизгнула она, – похоже, неожиданно для самой себя. – Поедешь с нами,
Она повернулась за одобрением к мужу, который ответил ей испуганной улыбкой; струи дождя стекали по его большим ушам, падали за ворот рубахи.
– Я уже не мальчик, я и сам себя выращу. Но я благодарю тебя, добрая Дженероза.
– Этакую ведьму, как я, он называет доброй Дженерозой…
Казалось, именно за любезным его словом она и заявилась на похороны.
– Мы вернемся весной, чтобы проведать тебя. Ведь правда, вернемся? – повернулась она к мужу, тот послушно кивнул.
Где я и где весна, подумал Гедалья, завтра меня уже не будет в Венеции.
Девять месяцев
Души дорогие, не хотел бы задерживаться на описании постыдной траурной трапезы, состоявшейся в квартире покойного на шестом этаже, в Гетто Веккьо. Да-да, в еврейском гетто в Венеции были многоэтажные дома. Стены гетто не позволяли евреям расти вширь, поэтому их дома росли вверх. Так в мире появились первые небоскребы. Сковырни кто-нибудь фасад с дома-улья, он бы изумился числу людей, жужжавших внутри.
Просторная двухкомнатная квартира, которую делили лишь отец с сыном, была редким явлением. Входившие, облизываясь, словно оценщики наследства, изучали каждую шкатулку и полку, каждый стул и кувшин. По окончании молитвы за упокой души усопшего на столе появились скудный хлеб и малая толика вина. Казалось, на тарелки сыпанули по щепотке мусора. Это рис или вши? Подлива или лягушачья кровь? Это не суп, а тьма египетская в тарелке! Чтоб на ваших свадьбах было такое меню, подумал Гедалья.
Нет, не имею никакого желания распространяться об этом. Я хочу вернуться назад. Как гибко время, когда его укладывают в слова, а? Вот, души, одним мановением буквы восстанет к жизни Саломоне Альгранати, Гедалья станет на девять месяцев моложе, летнее солнце будет сиять в синеве венецианского неба, как в тот полдень, когда лавку ростовщика впервые посетила дщерь исполинов – дочка Меира Бассано.
Когда она ушла, Гедалья зашел в хранилище закладов с пыльной тряпкой в руке. В соседней комнате дремал его отец, уронив голову на прилавок. Семнадцатилетний юноша со всей мощью ощутил присутствие Бога, уже не того “Готеню”, который судил детские игры с шишкой, как в предыдущем его воплощении, но – мрачного судии, Бога отмщения.
Меиру Бассано, конечно, не удастся расплатиться с долгом в ближайшее время, думал Гедалья, но такой священный предмет невозможно продать на аукционе среди евреев. Единственным местом, где за кольцо могут дать хорошие деньги, был игорный дом за стенами гетто, и Саломоне не преминет прогуляться с ним туда. Кольцо обеспечит ему целую ночь фаро. Может, поначалу он и будет выигрывать, но в конце концов проиграется, и кольцо перейдет в руки чужака, для которого его ценность будет определяться лишь весом.
Гедалья украл кольцо не для очищения, или же исправления, своей души[55], как он уверял себя, но из жгучей ненависти, которую испытывал к породившему его отцу. Он укрыл безмолвного заложника в кожаном кошеле, свисавшем с его пояса. Кровь бешено стучала у него в висках.
– Я ухожу, – бросил он отцу.
– Куда еще? – спросил Саломоне, чуть приоткрыв глаза.
– Ансельмо Кассетти должен нам немало денег. Я думал проведать его.
– Остерегись, сынок… – (Гедалья застыл на месте. Почему он не назвал знакомое имя? Мало, что ли, имен настоящих должников?) Но Саломоне уже завершал фразу: – Ты еще станешь человеком в конце концов.
Так начались те девять месяцев, с месяца таммуз по месяц адар 5480 года (1720 г.), по истечении которых юности Гедальи Альгранати был положен конец.
Гедалья направил свои стопы к печатне, где работал Меир Бассано. Он истекал потом. Белая рубаха была заправлена в светло-коричневые панталоны до колен. Небесно-голубой парчовый жилет удерживал его телеса, как корсет, поверх же жилета на нем был серый сюртук с высоким ярко-красным воротником, немало способствовавший превращению юноши в ходячую печь. По особому заказу портной заменил для него костяные пуговицы на новые – блестящие металлические, ослеплявшие каждого встречного. На голове его был красный колпак, согласно закону, обязательный для ношения евреями в качестве отличительного признака, однако Гедалья лихо сдвинул его набок. И – в довершение всего – в руке он держал трость, чтобы было чем постучать в дверь.
Души дорогие, лишь теперь, по прошествии свыше трехсот лет, я осмеливаюсь признать, что щегольство времен моей юности граничило с безвкусием. Будучи высоким и полным юношей, я и без вычурной одежды выделялся среди человеческих созданий, и даже не знаю, по правде говоря, почему я сравнил себя с летним днем. Возможно, щегольство, как и обжорство, предназначались Гецу. Того голодного ребенка, каким я был когда-то, я пичкал теперь изысканными яствами и ради него сменил кусачую шерсть на лучшие из тканей.
На улице возле печатни стоял Абаджиджи, армянский торговец с прокопченным лицом, удостоившийся своего прозвища благодаря вечным крикам “Абаджиджи! Сушеные фрукты!”[56]. Казалось, еще когда Гедалья был ребенком, Абаджиджи уже было лет сто, и вот Гедалья вырос, а Абаджиджи все еще здесь, с подносом сушеных смокв. Гедалья миновал его вприпрыжку, точно так, как делал ребенком. Толкнув обеими руками тяжелую деревянную дверь, он вошел внутрь.