Роберт Уилсон – Спин (страница 30)
– Если передумаешь, дай мне знать.
Стоя на гравийной дорожке, она задумчиво смотрела на наш с матерью дом – так, словно впервые за много лет сумела ясно его разглядеть.
– Ключ у тебя, как всегда, с собой?
– Как всегда, – кивнул я.
– Ну что ж, не буду настаивать. В больнице есть оба телефонных номера. На случай, если ее состояние изменится.
Кэрол снова обняла меня, а потом зашагала в сторону крыльца – решительно, если не сказать – поспешно, – и я понял, что период ее трезвости близится к концу.
Я отомкнул дверь и вошел в материнский дом. Скорее ее, а не мой, хотя она не стала стирать следы моего присутствия. Уезжая в университет, я будто раздел свою небольшую комнату, забрал из нее все, что было для меня важно, но мать оставила в ней кровать и заставила пустующие поверхности (сосновые полки, подоконник) комнатными растениями. В ее отсутствие они быстро засыхали; я их полил. В остальных помещениях царил полный порядок. Диана однажды сказала, что моя мать ведет домашнее хозяйство «линейно» – то есть, насколько я понял, аккуратно, но без помешанности на абсолютной чистоте. Я осмотрел гостиную, кухню, заглянул в комнату матери. Не все предметы стояли на своих местах, но у каждого предмета оно имелось.
С наступлением темноты я зашторил окна и включил свет во всех комнатах. Мать считала, что иллюминировать весь дом неуместно и расточительно, но сегодня вездесущий свет стал моим протестом против смерти. Любопытно, заметила ли Кэрол это сияние на рубеже по-зимнему бурой лужайки, и если заметила, то нашла его успокаивающим или, наоборот, тревожным?
Тем вечером И Ди вернулся около девяти. Он был столь любезен, что постучал в дверь и принес свои соболезнования. Под уличным фонарем казалось, ему было неуютно у нас на крыльце. Дорогой костюм его измялся. Было зябко, и дыхание его превращалось в пар. Он машинально похлопал себя по карманам – нагрудным и набедренным, – словно что-то искал. Или просто не знал, куда деть руки. Наконец сказал:
– Мне очень жаль, Тайлер.
Его соболезнования показались мне весьма преждевременными: смерть матери из неизбежного события еще не превратилась в свершившийся факт, а он уже списал ее со счетов. Но мать все еще дышит, подумал я, или, по крайней мере, получает кислород, в милях отсюда, в палате больницы Университета Джорджа Вашингтона, совсем одна.
– Спасибо за добрые слова, мистер Лоутон.
– Господи, Тайлер, зови меня Эд, как все остальные. Джейсон говорил, ты неплохо справляешься со своей работой во флоридском «Перигелии».
– Пациенты, по-моему, довольны.
– Молодец. Важен любой вклад, даже самый незначительный. Это Кэрол тебя сюда определила? Если нужно, у нас готова гостевая спальня.
– Нет, спасибо, мне и тут хорошо.
– Ладно. Понимаю. Если что-то понадобится, просто постучи, договорились?
Летящей походкой он умчался на ту сторону по-зимнему бурой лужайки. И в прессе, и в семье Лоутонов много говорили о гении Джейсона, но я напомнил себе, что и И Ди заслуживает подобного титула. Присовокупив диплом инженера к коммерческой жилке, он создал крупную корпорацию – задействовал свои аэростаты и начал продавать частоты телекоммуникационного вещания, когда «Америком» и Эй-ти-энд-ти смотрели на происходящее, как олень на приближающиеся автомобильные фары. С интеллектом у него все было в порядке, но ему не хватало Джейсоновой смекалки и любознательности, а еще стремления изучить физическое устройство Вселенной. И наверное, капельки Джейсоновой человечности.
Затем я снова остался один – в родном и одновременно чужом доме, – присел на диван и какое-то время изумленно думал, что гостиная почти не изменилась. Рано или поздно мне придется взять на себя управление имуществом матери; я с трудом представлял себе эту задачу, она казалась мне сложнее, запутаннее, чем культивация жизни на другой планете. Но не задумайся я об этих неприятных вещах, не заметил бы пустого места на верхней полке этажерки рядом с телевизором.
Я обратил на него внимание потому, что – насколько мне было известно – за все годы, что я здесь прожил, с верхней полки лишь бегло стирали пыль. Она была для моей матери чем-то вроде чердака, где хранилась история ее жизни. Я мог бы с закрытыми глазами по порядку перечислить и описать вещи на этой полке: школьные фотоальбомы (средняя школа Мартелла в городе Бингем, штат Мэн, 1975, 1976, 1977, 1978 годы); выпускной альбом Калифорнийского университета в Беркли, 1982 год; нефритовая статуэтка Будды, подпирающая все эти альбомы; диплом в вертикальной пластмассовой рамке; коричневая папка-гармошка, в которой мать хранила свидетельство о рождении, паспорт и налоговые документы; еще один зеленый Будда, а за ним – три обшарпанные коробки из-под кроссовок «Нью бэланс» с надписями «Памятные вещи (учеба)», «Памятные вещи (Маркус)» и «Всякая всячина».
Но сегодня второй нефритовый Будда стоял неровно и картонка с надписью «Памятные вещи (учеба)» отсутствовала. Я предположил, что ее сняла мать, но нигде в доме этой коробки не нашлось. Из трех коробок мать в моем присутствии регулярно открывала лишь «Всякую всячину». Там было множество концертных афишек, билетных корешков, ломких газетных вырезок (включая некрологи ее родителям), сувенирный значок в форме шхуны «Блюноуз» (напоминание о медовом месяце в Новой Шотландии), спичечные коробки, прихваченные из ресторанов и гостиниц, бижутерия, справка о крещении и даже прядь моих младенческих волос в листке вощеной бумаги (тот был заколот булавкой).
Я снял вторую коробку, помеченную надписью «Памятные вещи (Маркус)». Отец никогда не вызывал у меня особенного любопытства, и мать редко говорила о нем в подробностях, выходящих за рамки краткого описания (красивый мужчина, инженер, коллекционер джазовых пластинок, лучший друг И Ди по колледжу, но алкоголик, павший жертвой собственной страсти к скоростным автомобилям однажды вечером, когда возвращался домой после встречи с поставщиком электроники в Милпитасе). Внутри нашлась пачка писем в конвертах из веленевой бумаги, подписанных аккуратным тесным почерком – должно быть, отцовским. Отец отправил письма Белинде Саттон (эту фамилию мать носила в девичестве) на незнакомый мне адрес в Беркли.
Я взял один конверт, раскрыл его, достал и развернул пожелтевший листок.
Бумага была нелинованная, но строчки рассекали ее аккуратными параллелями. «Милая Бел» – и дальше: «Я думал, что все сказал вчера вечером по телефону, но мысли о тебе не идут у меня из головы. Пишу эти строки и чувствую, что ты становишься ближе, хотя не так близко, как хотелось бы. Не так близко, как в прошлом августе! Каждую ночь, когда не могу лечь с тобою рядом, я прокручиваю эти воспоминания в голове, словно видеопленку».
И так далее. Углубляться в чтение я не стал. Сложил письмо, сунул его в пожелтевший конверт, закрыл коробку и поставил на верхнюю полку – туда, где ей и место.
Утром в дверь постучали. Я открыл, ожидая увидеть Кэрол или какую-нибудь ее фрейлину из Казенного дома. Но это была не Кэрол. Это была Диана. Диана в длинной юбке цвета ночного неба и блузке с высоким воротом. Сцепив руки под грудью, она смотрела на меня, и глаза ее искрились.
– Мне так жаль, – сказала она. – Приехала, как только узнала.
Но она опоздала. Десять минут назад позвонили из больницы. Белинда Дюпре скончалась, не приходя в сознание.
На поминальной службе И Ди произнес недолгую вымученную речь, не сказав ничего важного. Выступил я, выступила Диана; Кэрол тоже собиралась, но не смогла подняться на кафедру – то ли горе ее было столь велико, то ли опьянение.
Панегирик Дианы оказался самым трогательным и прочувствованным: мерное перечисление всех добродетелей, которые мать поставляла на ту сторону лужайки, словно дары от любезной и процветающей нации. Я был признателен за ее слова. На их фоне остальная церемония выглядела «для галочки»: выныривая из толпы, малознакомые люди рассыпались в банальностях и полуправде, и я благодарил этих людей и улыбался, улыбался и благодарил, пока не пришло время пройти к краю могилы.
Тем вечером в Казенном доме устроили поминальный прием. Мне приносили соболезнования деловые партнеры И Ди (никого из них я не знал, но некоторые знали моего отца) и прислуга Казенного дома – их горе было неподдельно и производило более гнетущее впечатление.
В толпе сновали официанты с винными бокалами на серебряных подносах, и я пил больше, чем следовало, пока наконец Диана, также скользившая меж гостей, не выцепила меня из очередного кружка скорбящих.
– Тебе нужно подышать воздухом, – сказала она.
– Там холодно.
– Еще бокал, и ты начнешь грубить. Ты и так уже на грани. Пойдем, Тай, хоть на пять минут.
Итак, на лужайку. На бурую лужайку. На ту же лужайку, где добрых двадцать лет назад мы стали свидетелями запуска Спина. Мы обошли Казенный дом – даже не обошли, а неспешно прогулялись вокруг, – не обращая внимания на колючий мартовский ветер и зернистый снег, по-прежнему лежавший на всех затененных участках.
Мы уже обсудили все очевидные темы. Сверили часы: моя карьера, переезд во Флориду, работа в «Перигелии»; ее годы с Саймоном, переход от НЦ к более ортодоксальной вере, набожность и беззаветное ожидание Вознесения. («Мы не едим мяса, – поведала она по секрету, – и не носим одежды из искусственных тканей».) Шагая рядом с ней, слегка пьяный, я задавался вопросами: не стал ли я омерзителен в ее глазах, чувствует ли она, как от моего дыхания разит закусками (ветчина и сыр), заметила ли, что на мне куртка из полиэстера? Диана почти не изменилась, разве что похудела – пожалуй, даже слишком, – и подбородок ее над высоким тесным воротом выглядел острее, чем раньше.