реклама
Бургер менюБургер меню

Роберт Грейвс – Белая Богиня (страница 125)

18

«Женщину нельзя исключать из сообщества поэтов!» – таково было одно из мудрых правил, принятых в «Таверне дьявола» на Флит-стрит[571], перед самой пуританской революцией, когда Бен Джонсон изложил законы поэзии для своих молодых современников. Он отдавал себе отчет в том, какому риску подвергаются поэты, адепты Аполлона, стремясь избыть любую зависимость от женщин: их прибежищем становится сентиментальная однополость. Едва только однополость начинает задавать тон в поэзии и получает распространение «платоническая любовь», то есть однополый идеализм, как богиня обрушивает на отступников месть. Не забудьте, Сократ жаждал изгнать поэтов из своей скучной республики. Альтернативный отказ от любви к женщине – монашеский аскетизм, правила коего скорее исполнены трагизма, нежели комизма. Впрочем, женщина – не поэт: она либо муза, либо ничто[572]. Это не означает, что женщина не имеет права писать стихи, вот только писать она должна, ощущая себя женщиной, а не почетным мужчиной. Поэты изначально были мистами, экстатическими посвященными культа музы, а женщины, причастные ее культу, были ее представительницами, подобно девяти танцовщицам на Когульских фресках или девяти девам, согревающим своим дыханием котел Керридвен в поэме Гвиона «Сокровища Аннуна» («Preiddeu Annwn»). Поэзия в своих архаичных формах действительно являла либо моральные и религиозные законы, установленные для мужчины девятью музами, либо экстатический гимн, произносимый мужчиной в знак признания этих законов и прославления музы. Именно подражание поэзии мужчин ощущается как некий болезненный диссонанс в стихах большинства женщин. Женщине, которую занимает поэзия, по-моему, надлежит стать безмолвной музой, вдохновляющей поэтов одним лишь своим присутствием, как королева Елизавета или графиня Дерби[573], или музой в полном смысле слова: ей надлежит по очереди принять ипостаси Арианрод, Блодуэд и старой свиньи из Менаур-Пенардда, пожирающей своих поросят, и в каждом из этих обличий она должна писать, обнаруживая от века присущую ей властность. Ей следует взойти на небо луной: беспристрастной, любящей, суровой, мудрой.

Такую ответственность взяла на себя Сапфо: нельзя верить злокозненной клевете, распространявшейся о ней аттическими комедиографами, которые выводили ее на сцене в карикатурном образе ненасытной лесбиянки. Ее поэтическое мастерство позволяет видеть в ней истинную Керридвен. Однажды, еще в Оксфорде, я спросил своего так называемого наставника, филолога-классика и адепта Аполлона: «Скажите, сэр, а правда ли, что Сапфо была хорошим поэтом?» Он опасливо огляделся, словно желая убедиться, не подслушивает ли кто, и честно признался: «Увы, Грейвс, в том-то и беда, она была очень, очень хорошим поэтом!» По-моему, он искренне радовался тому, что из ее стихов сохранились лишь немногие. Валлийская поэтесса XVI в. Гверфил Мехайн[574], по-видимому, тоже играла роль Керридвен: «Я хозяйка безупречной таверны „Переправа“, луна в белом одеянии, и привечаю всякого мужчину, приходящего ко мне с серебром».

Главная тема поэзии – это, строго говоря, не отношения двоих мужчин, как хотелось бы приверженцам Аполлона и классического стихосложения, а отношения мужчины и женщины. Истинный поэт, приходящий в таверну и платящий серебром дань Керридвен, переправляется через реку в царство мертвых. Как гласит повесть о Ллеу Ллау: «И ни о чем ином не говорили они в этот вечер, кроме как о своей любви, которая постигла их столь внезапно». Райское блаженство длится лишь от Майского до Иванова дня. А потом созревает коварный замысел, и вот уже летит отравленное копье, и поэт осознает, что ему не избежать своей участи. Для него не существует иной женщины, кроме Керридвен, и одного лишь он жаждет превыше всего на свете: ее любви. В ипостаси Блодуэд она с радостью дарит его своей любовью, но требует единственной платы: ему придется отдать за ее любовь свою жизнь. Эту плату она взыщет в свой срок и ни за что не пощадит его. Другие женщины, другие богини на первый взгляд представляются более милостивыми. Они продают свою любовь за разумную цену, иногда довольно только попросить. Но не такова Керридвен, ибо вместе со своей любовью она наделяет мудростью. И как бы горестно и непристойно поэт ни поносил ее в час своего унижения (наиболее известный пример оскорбленного поэта – Катулл) – он сам виноват в том, что она ему изменила, и не имеет права сетовать.

Керридвен соблюдает правила. Поэзия берет начало в эпоху матриархата и обязана своим волшебством не солнцу, а луне. Ни один поэт не приблизится к осознанию истинной природы поэзии, пока ему не предстанет видение обнаженного царя, распятого на очищенном от веток дубе, и его пляшущей свиты, с покрасневшими от едкого дыма жертвенных костров очами, отбивающей такт безумного танца, неуклюже склонившейся к земле, монотонно повторяющей: «Смерть! Смерть! Смерть!» и «Кровь! Кровь! Кровь!».

Невежды превратили фразу «добиваться благосклонности музы» в избитый штамп, и это затемнило ее поэтический смысл, а ведь изначально она описывала приобщение поэта к тайнам Белой богини, в коей видели источник истины. Поэты изображали истину в облике обнаженной женщины, отринувшей любые одеяния и украшения, которые указывали бы на ее принадлежность к определенной эпохе или стране. Точно так же, нагой, представляли сирийскую богиню Луны: главу ее венчала диадема из змей, призванная напомнить ее адепту, что она – Смерть в женском обличье, а у ног ее приготовился к прыжку лев. Поэт влюблен в Белую богиню – Истину: сердце его замирает от тоски по ней. Она – богиня цветов Олуэн или Блодуэд, но она также Блодуэд-сова, с огромными, как плошки, глазами, жалобно ухающая, с отвратительным грязным гнездом в дупле засохшего дерева, и Кирка, безжалостная соколиха, и Ламия, с подрагивающим раздвоенным змеиным жалом, и богиня в облике свиньи, клацающая челюстями, и Рианнон, с кобыльей головой, кормящаяся сырым мясом. «Odi atque amo»: любить означает одновременно ненавидеть. Решив во что бы то ни стало избегнуть этой дилеммы, адепт Аполлона приучает себя презирать женщину, а женщину – презирать себя саму.

Убийственно остроумен и горестно краток был Соломон, сказавший: «У ненасытимости две дочери: давай, давай!»[575] Ненасытимость – конская пиявка, мелкая пресноводная тварь, напоминающая пиявку лечебную, и на челюстях у нее тридцать зубов. Когда какое-нибудь животное опускает в воду морду, чтобы попить, пиявка заплывает ему в рот и присасывается к слизистой оболочке задней стенки гортани. Затем она чудовищно раздувается от выпитой крови, доводя животное до исступления, и потому, сделавшись символом неутолимой алчности, дала имя Алуке, ханаанской Ламии, известной также как Суккуба или Вампир. Две дочери Алуки ненасытны, подобно ей самой, а имена им – Шеол и Лоно, то есть Смерть и Жизнь. Иными словами, Соломон изрек: «Женщины жаждут иметь детей; они лишают мужчин силы, словно Вампир; их чувственность не знает насыщения; они напоминают конских пиявок в пруду, терзающих лошадей. А к чему мужчинам рождаться от женщин? Ведь в конце пути их неизбежно ждет смерть. Могила и женщина в равной мере ненасытны». Однако Соломон Притчей был скептическим философом, а не галилейским романтическим поэтом, каковым он представал в Песни песней, то есть Салмаахом, кенейским Дионисом, обольщающим стихами в эллинистическом стиле свою сестру-близнеца, Майскую деву Суламифь.

В наши дни лишь немногие поэты продолжают печатать стихи, перешагнув двадцатипятилетний рубеж, и причина этому – не в отсутствии покровителей-меценатов и не в невозможности заработать на жизнь стихотворством, как я полагал раньше. Существуют поприща, никак не препятствующие писанию стихов, а опубликовать стихотворение не так уж трудно. Причина в том, что что-то умирает в самом поэте. Возможно, он изменил своему поэтическому призванию и предпочел ему какой-то иной опыт: литературный, религиозный, философский, драматический, политический или социальный. Однако не исключено, что он также перестал видеть смысл в поклонении Белой богине: женщина, которую он принял за свою музу или которая в самом деле была музой, превращается в хозяйку дома и точно так же стремится приручить его и «одомашнить». Чувство чести не позволяет ему бросить ее, в особенности если она родила ему детей и гордится славным именем матери семейства, но постепенно, по мере того как блекнет муза, умолкает и поэт. Английские поэты начала XIX в., когда читательская аудитория, живо откликавшаяся на стихи, была необычайно велика, осознавали этот тревожный разрыв, а многие из них, например Саути и Патмор, попытались окружить домашний быт лирическим ореолом, хотя и не преуспели. Белая богиня враждебна всякому проявлению быта; она неизменно являет собою «другую женщину», а любой глубокой и психологически утонченной женщине трудно играть ее роль более нескольких лет, ибо в царстве незамысловатого быта ею, менадой и музой, слишком легко овладевает искушение покончить с собой.

Неудачное решение этой проблемы было предложено в Коннахте в VII в. н. э., Лиадан из Коркагини, аристократкой и поэтом-олламом. Со свитой из двадцати четырех учеников-стихотворцев она, согласно древнему обычаю, отправилась в поэтическое турне, «cuairt» («куорт»), посетив, наряду со множеством других, поэта Куритира. Куритир устроил в ее честь пир, на котором рекой лился эль. Она влюбилась в него. Он ответил ей взаимностью и сказал: «Почему бы нам не пожениться? Если у нас родится сын, он обретет невиданную славу». Она ответила: «Не сейчас, не то мне придется прервать поэтическое турне. Приезжай потом ко мне в Коркагини, и я разделю твою судьбу». После этого она принялась размышлять над его словами, и чем долее она их обдумывала, тем менее они приходились ей по вкусу: он говорил не об их любви, а всего лишь о славе и о сыне, который, быть может, когда-нибудь у них родится. Почему сын? Почему не дочь? Неужели он ценит собственный талант выше ее таланта? И уместно ли думать о появлении на свет еще не рожденных поэтов? Неужели ему мало того, что сам он – поэт и будет жить с нею, другим поэтом? Рожать детей такому мужчине означает совершить грех по отношению к себе самой; и все же она любила его всем сердцем и торжественно поклялась разделить его участь.