реклама
Бургер менюБургер меню

Роберт Эйкман – Темные проемы. Тайные дела (страница 40)

18

Согласно условиям завещания, гонорар за публикацию полагается вдове моего друга, владеющей всеми авторскими правами на подобного рода вещи. Я уведомляю, что ей остается только подать соответствующее заявление. Впрочем, памятуя о том последнем вечере, за день до похорон, сомневаюсь, что она это сделает. Время покажет. Теперь я даю слово своему несчастному знакомому.

Вчера я вернулся из трехнедельного пребывания в Бельгии. Находясь там, я пережил событие, которое произвело на меня большое впечатление. Я думаю, что это, возможно, даже изменило весь мой взгляд на вещи; разбередило душу, как порой говорят. Во всяком случае, я чувствую, что вряд ли когда-нибудь забуду это. С другой стороны, я понял – то, что остается в человеческой памяти, всегда далеко от того, что происходило на самом деле.

Поэтому я пользуюсь этой первой возможностью задокументировать как можно больше деталей, которые смогу вспомнить – и которые кажутся важными. С поры происшествия прошло всего шесть дней, но я осознаю, что над некоторыми белыми пятнами уже успело потрудиться мое воображение, что уже сказались те бессознательные искажения, которыми мозг придает воспоминаниям большую связность и усиливает эффект от них. Возможно, стоит жалеть о том, что я не смог записать все, пока еще был в Брюсселе, но тогда я бы даже и не смог это сделать. Мне не хватало времени – или, что более вероятно, самоотдачи, в чем меня всегда попрекали. Вдобавок ко всему, казалось, что надо мной довлеют некие чары. Я чувствовал, что вот-вот может произойти нечто ужасное и тревожное, когда сидел один в своей спальне и пробовал доверять мысль бумаге. Когда между мной и Бельгией пролег Ла-Манш, я смог вздохнуть спокойнее – хотя я все еще чувствую все эти странные текстуры у себя на руках и лице, все еще вижу тех странных тварей, слышу до сих пор хриплый голос мадам А. При мысли о пережитом я испытываю не только страх… но и необоримое, совсем как тогда, влечение. Да, наверное, именно так и работают чары – когда ты восхищен чем-то сверх доступной словам меры.

Поскольку другие смогут прочесть это лишь в очень отдаленном будущем, ничто не мешает мне изложить некоторые основные факты о себе. Я художник, и мне двадцать шесть лет – именно в таком возрасте умер Боннингтон[51]. Мой годичный доход – порядка трехсот фунтов стерлингов, так что я могу рисовать то, что мне самому интересно (по крайней мере, у меня это получается, если я остаюсь предоставлен сам себе). До сих пор одиночество меня нимало не тяготило, хотя этот факт, кажется, огорчает всех, кого я знаю. У меня нет опыта с противоположным полом – в основном потому, что мне нечего предложить женщине, да и конкурентный аспект отношений мне глубоко противен. Я бы пришел в ярость, вздумай какая-нибудь женщина меня жалеть – и обозлился бы на себя самого, если бы связался с кем-то, требующим жалости к себе; с женщиной, оказавшейся недостаточно привлекательной, чтобы участвовать в полной мере в половой борьбе, и потому готовой утешить подобных мне. Но я, поверьте, не хочу связываться с непривлекательной женщиной. Возможно, и здесь во мне одерживает верх художник. Не знаю. Такое чувство, что мне должно желать лишь такую женщину, что в мою сторону и смотреть не станет. Не могу сказать, что проблема одиночества беспокоит меня, но, судя по тому, что я читал и слышал, я удивлен, что она не беспокоит меня сильнее.

Но мне совсем не трудно писать об этом. Напротив – даже нравится. Хочется завести долгий рассказ о своих собственных потаенных чувствах, хотя случай неподходящий. Думаю, все самое нужное я уже сказал. Я должен найти баланс между очищением разума и описанием фактов для посторонних. Если удастся закончить повествование, прочитано оно будет лишь мной самим – и какими-нибудь абсолютными незнакомцами. Ни к чему печься о том, что эти записи найдет кто-то близкий – существовал ли такой человек хоть когда-то? Порой этот заданный самому себе вопрос пугает, но иногда – напротив, успокаивает. Да, если кто-то из не знающих меня лично задастся вопросом, что я думаю о родителях – они оба погибли в авиакатастрофе семь лет назад. Именно моя мать настояла на перелете в Париж. Отец спорил с ней, ему не нравилось небо. Споры были у них обычным делом. Тем не менее мать я очень любил, хотя со мной она вела себя так же властно, как и с отцом. Без сомнения, на становление моего характера и это повлияло. Боюсь, что женщина украдет мою независимость – возможно, даже убьет меня. И, судя по тому, что я видел, я не думаю, что эти страхи так уж беспочвенны.

На самом деле людей я в принципе не люблю. Мне не хочется даже подходить к ним, но когда они подходят ко мне, я зачастую кажусь им приятнейшим парнем – гораздо более приятным, чем те, что первыми протягивают тебе руку. Однажды начав говорить, я вполне могу вести умелый и даже захватывающий разговор – хотя, сдается мне, чувство юмора у меня отсутствует напрочь. Словом, обычно по себе я оставляю отменное впечатление. Надо думать, этим можно утешиться – но мне не кажется, что хоть раз я действительно повлиял на кого-либо. Иной раз мне кажется, что моим языком ворочает кто-то другой. Это будто бы не я говорю, и уж точно не меня другие люди принимают за приятную компанию. Я всерьез подозреваю, что от своего лица никогда не говорил, а уж если заговорю – никогда никого к себе не расположу. Вот и еще одна причина, по которой я даже не думаю разделить жизнь с кем-то другим.

Так же и с моими работами. Картины, которые я рисую, – сплошь символические, визионерские, и от первой до последней кажутся воплощенными кем-то другим, не мной. Писать на заказ при этом я нахожу делом невероятно трудным. У меня никогда не выйдет хороший портрет, рисовать пейзаж на открытом воздухе я в принципе не смогу, различного рода абстракции, обретшие популярность после изобретения камеры, безразличны мне. Ко всему тому, рисование для меня сравнимо с приступом лихорадки. Чтобы дать ему выход, нужно запереться в одиночку в комнате, и если я запираюсь – порой рисую днями и ночами напролет, по двадцать часов кряду. Отец, сочувствовавший моему таланту, устроил меня в Лондонскую художественную школу. Довольно-таки бесполезная была затея. Ничего там не добившись, я испытал чуть ли не сильнейшее в жизни отчаяние. В то время я первый и единственный раз ощутил себя поистине одиноким – конечно, худшее было еще впереди. Исходя из вышесказанного, можно, думаю, считать меня полнейшим самоучкой – ну или учил меня тот, кто контактирует с миром посредством меня. Я прекрасно осведомлен, что моим работам не достает серьезной техники (если и есть техника, которую можно отличить от вдохновения и изобретательности). Я бы давно уже бросил их рисовать, не находи в них некоторые люди что-то замечательное. Эта замечательность в итоге охватывала и меня как творца – и я, что греха таить, чувствовал себя хоть немного важным. Если бы я сдался – то мне осталось бы только сдаться вообще во всем. И уж точно я не смог бы рисовать, как это делают многие, просто в качестве хобби или только по воскресеньям. Но скоро художнику в лице меня придет конец, я уверен. Когда я прочитал о медиумизме братьев Шнайдеров[52] – о том, как дар покинул сначала одного из них, а затем и другого еще в ранние годы, я сразу почувствовал, что нечто подобное произойдет и со мной – и я, как Вилли Шнайдер, найду себе другое попроще. Стану парикмахером или каким-нибудь торгашом. Не подумайте, что в своих работах я вижу какое-либо сверхъестественное начало – просто в сравнении со мной они нечто большее, как подтвердят те немногие, кто меня знает. Общеизвестно, что одно тело нередко занимает более чем одна душа.

Стоит признать также, что некие внешние силы определенным образом «влияют» на меня. Звучит претенциозно, не спорю, – но именно это и объясняет, что я делал в Бельгии и зачем я приехал навестить мадам А. Я нахожу, что определенные работы определенных художников оказывают на меня сильное, иной раз почти мучительное влияние – но только, повторюсь, определенные творения и творцы, коих, на самом деле, очень немного. В целом искусство оставляет меня довольно-таки равнодушным, особенно когда его выставляют на всеобщее обозрение – чтобы люди, подавляющий процент которых глух к нему, мимолетно потешались. Я верю в то, что картины всегда должны принадлежать отдельным людям. Более того, мне кажется, что картина умирает, когда ею делятся с толпой. Ненавижу также и книги об искусстве – с их ужасными «репродукциями», убогими в цвете, скучными в своем отсутствии. С другой стороны, жизнь и мысли художников, которые взаправду влияют на меня, поглощают меня полностью, в той мере, в какой я могу узнать или догадаться о них, а также их работах. Где художник жил и что видел – это, сдается мне, очень важная часть творчества. Я не верю в то, что значение имеет лишь сам холст и то, как легла на него краска, – такой подход убог, ленив и бездушен. Возможно, эти «мои» художники – единственные близкие, каких я когда-либо имел. Мне трудно подумать, что когда-то я смогу так сблизиться с живой душой, как сблизился с Маньяско. Но опять-таки, стоит подчеркнуть, что «влияния» сказываются на мне не напрямую. Я не заимствую технику или образы – ничего схожего с Маньяско на моих полотнах не найти. Я подвержен влияниям на совершенно другом, более глубоком уровне. И люди, считающие, что «важна только картина», меня в принципе не поймут.