Роберт Брюс Локкарт – Воспоминания британского агента. Русская революция глазами видного дипломата и офицера разведки. 1917–1918 (страница 5)
Заключительная часть этой истории представляется трагичной или комичной, в зависимости от романтического настроя или цинизма читателя. После той первой ночи Амай осталась в моем бунгало. Это было не только видимым доказательством ее любви, но еще и страхом перед многочисленной родней. Короче, любовная связь Амай спровоцировала огромный скандал. Мое бунгало подверглось некоему подобию осады. Малайская Гагуль пришла к порогу моего жилища, чтобы задать мне вопросы. Она пришла, чтобы обманывать и обольщать, и осталась, чтобы угрожать. Она заручилась поддержкой своего племянника, правящего принца и очаровательного молодого человека, с которым я часто играл футбол. Он был в большом замешательстве. Ему нравились европейцы и нравился я. Мы с ним обсуждали эту ситуацию за нашими
Я поехал к господину С., высокопоставленному правительственному чиновнику, который женился на малайке. Он происходил из семьи известной своей службой на Востоке. Свой неофициальный совет он дал мне, основываясь на собственном знании восточных традиций.
– Это вопрос спасения репутации, – сказал он. – Вы должны выиграть время. Вы должны сказать, что готовитесь стать мусульманином.
В разговоре с племянником Гагуль я припомнил этот совет. Когда все остальные аргументы не возымели никакого действия, я повернулся к нему и сказал:
– Я готов стать мусульманином. Я написал архиепископу Кентерберийскому, чтобы получить необходимое разрешение.
Когда мужчина без ума от женщины, он готов говорить даже неправду. В глазах других людей мое поведение было низким и постыдным, но не в моих собственных. Чтобы удержать Амай, я был готов принять мусульманство. Это не один из тех эпизодов моей жизни, которым я горжусь или которому ищу оправдание в своей молодости и одиночестве, но в тот момент он был – в буквальном смысле этого слова – смертельно важным. Это было не просто безумное увлечение. В моей душе жило нечто вроде жажды схватки, то же самое душевное состояние, которое во время игры в регби всегда заставляло меня предпочитать борьбу с превосходящими силами противника легкой победе. Я играл в одиночку против всего мира и был полон решимости играть до последнего.
Принц заявил, что он удовлетворен. Гагуль и жители деревни удовлетворены не были. Амай и я стали изгоями. Моя футбольная команда отвернулась от меня. Акбар, мой лучший полузащитник, который формально занимал пост
А потом я заболел. День за днем особо опасная форма малярии изнуряла мои плоть и кровь. Каждый день утром и во второй половине дня у меня, как по будильнику, поднималась температура. Приехал доктор. Как и все остальные, этот приятный человек был охвачен каучуковой лихорадкой. Так как мое поместье находилось в самом дальнем конце вверенного его заботам участка, мы виделись крайне редко. Он пичкал меня хинином, но практически безуспешно. С течением времени моя болезнь усугубилась постоянной рвотой, желудок не держал никакую твердую пищу. За три месяца мой вес уменьшился с 12,8 стоуна (1 стоун = 6,34 кг. –
Амай единственная была в это время моей опорой и поддержкой. Будучи неисправимой оптимисткой, она никого не боялась и вела мое домашнее хозяйство железной рукой. Да, ее жизнерадостность была гораздо большей нагрузкой, чем я мог выдержать. Она любила шум, что в Малайе означает любила слушать граммофон. Для Амай было небезопасно выходить за пределы моей резиденции, поэтому она оставалась в доме и слушала «Когда на деревьях распустятся белые цветы, я вернусь». Сейчас я сломал бы пластинку или швырнул бы ей в голову, но тогда был слишком слаб. Вместо этого я сделал себя мучеником. Моим единственным спасением от граммофона было фортепьяно. Когда уже больше невозможно было выносить «деревья в цвету», я обычно предлагал сыграть ей на пианино, которое позаимствовал у своего двоюродного брата. Тогда Амай помогала мне взобраться на стул у пианино, укутывала мои плечи шалью и садилась рядом. А я в это время, стуча зубами, старался трясущимися пальцами воспроизвести мои любимые мелодии. Ее музыкальный вкус был совершенно непритязательным. Ей, очевидно, понравились бы негритянские спиричуэле и – больше, чем ритмичная негритянская музыка, – берущие за душу цыганские мелодии. Но в то время «Голубой Дунай» производил на нее наивысшее впечатление, и если бы Вульф и Буреш, непревзойденные исполнители венского вальса, могли бы появиться в моем бунгало, она тут же поменяла бы объект своей любви.
Возможно, я к ней несправедлив. Она в полной мере обладала той гордостью, которая присуща ее народу. Она презирала женщин, работающих в поле. Ненормальность собственного положения совсем ее не беспокоила. Брак и принятие мною мусульманства никогда даже не приходили ей в голову. Будучи любовницей единственного
Дауден был странный человек, циничный, угрюмый ирландец, которого я знал, когда жил в Порт-Диксоне. Он не был счастлив на Востоке и свою боль выплескивал в агрессивности, которая не добавляла ему популярности. Но у него было золотое сердце, и, как сын дублинского профессора, преподающего творчество Шекспира и Шелли, он в интеллектуальном плане привлекал меня больше любого другого белого человека в Малайе. Дауден не имел права лечить меня, но он был не из тех людей, которых слишком волнуют вопросы этикета. Доктор приехал немедленно, увидел все и начал ворчать. В тот вечер он пошел в бар клуба «Сунгей Уджонг». Каучуковый бум был в самом разгаре. Некоторые плантаторы, включая моего дядю, сделали огромные состояния на бумаге, и в клубе напитки лились рекой, как это всегда бывает в моменты внезапного успеха. Мой дядя играл в покер в карточной комнате – игра шла по-крупному, ставки были по сто долларов. Дауден, в характере которого было что-то большевистское, разыскал его там. Дядя как раз только что поднял ставки, но доктор спустил его с небес на землю.
– Если вы не хотите устлать вашими деньгами гроб молодого человека, вам лучше немедленно забрать отсюда своего племянника.
Мой дядя был потрясен и начал действовать безотлагательно. На следующее утро он приехал на своей машине с двумя китайцами. Китайцы молча упаковали вещи, а дядя, укутав меня в одеяла, отнес в машину. Амай скрылась в дальней комнате. Вероятно, она догадалась о том, что происходит, но так и не вышла. Прощания не было. Но когда машина свернула на выездную дорогу, на солнце ярко сверкнули ее маленькие серебряные туфельки, которые аккуратно стояли на нижней ступеньке у входа в мое бунгало. Это было последнее, что я увидел, – последнее, что было связано с нею.
Глава 5
Сейчас я не могу вспомнить название корабля, а только смутно помню дату и маршрут морского путешествия. Быть может, виной всему было мое нездоровье; быть может, первые впечатления и воспоминания юности легче удерживаются в памяти; быть может, и это правда, первый приезд домой любой человек запоминает лучше всего. Но факт остается фактом: каждое мгновение того долгого путешествия из бунгало дяди в Серембане до моего дома в Северном нагорье в Шотландии запечатлено в моем мозгу так же ясно, как будто это было вчера. Проявив большую щедрость, дядя послал меня на два месяца в Японию. Его врач сказал, что, как только я уеду от источника пагубного влияния и безрассудной страсти, я через шесть недель стану другим человеком, но Дауден не соглашался. Он советовал оборвать все концы и уехать навсегда. Мне выдали деньги и билет до Иокогамы. Морис Фостер, игрок в крикет из Вустершира, привез меня в Сингапур. Нед Коук взял на себя заботу обо мне на борту парохода. Он оставил службу в стрелковой бригаде ради большого бизнеса по производству каучука в Малайе и по торговле недвижимостью в Канаде. Его крупное телосложение и энергия ошеломили меня, и я целиком положился на него. Капитан парохода, немец с бородой, как у капитана Кеттля, был сама доброта. Вероятно, многим пассажирам доставляло неудобство то, что меня постоянно рвет. Во всяком случае, капитан дал мне отдельную каюту на верхней палубе. Но само плавание было кошмаром. Тошнота и рвота не отпускали меня. Одежда болталась на мне, как на вешалке. Пассажиры держали пари, доеду ли я живым до Японии или нет. В Шанхае я чувствовал себя слишком больным, чтобы сойти на берег. Глаза мои были слишком слабы, чтобы читать. Я хотел умереть и был готов к этому. Целыми днями лежал в своем кресле, уставившись пустым взглядом на красивую панораму подернутого дымкой побережья и моря, усеянного островками. Корабельный доктор велел присматривать за мной, чтобы я не упал за борт. Но в моей голове не было мыслей о самоубийстве, только огромная усталость тела и души. Я был достаточно здоров, чтобы оценить красоту внутреннего моря. Я был достаточно здоров, чтобы писать плохие стихи – чудовищные сонеты к Амай, в которых все еще слышался шум прибоя, набегающего на берег с пальмами Малайи, полных сожаления о жизни и любви, которую потерял. Я достаточно хорошо себя чувствовал, когда мы сошли на берег в Иокогаме, чтобы возненавидеть японцев со всем предубеждением англичанина, который уже поработал с китайцами. Но я чувствовал себя недостаточно хорошо, чтобы принимать пищу. Я был слишком болен, чтобы противостоять Неду Коуку.