Робер Мерль – Остров. Уик-энд на берегу океана (страница 150)
— Понятно.
— Но даже это не самая главная причина, — продолжал Майа. — Главная причина вот какая — убивать людей абсурдно, потому что приходится делать это снова и снова. Вот потому–то в войне вообще не бывает победителей. Раньше я считал, что на худой конец можно назвать победителями тех, кто выжил, не важно в каком именно лагере. Но даже это не так. Оказывается, я был сверхоптимистом. И выжившие тоже побежденные.
— Однако в восемнадцатом году мы были победителями.
— Ты же сам видишь, что нет, раз пришлось начинать все сызнова. — Он помолчал немного и добавил: — Когда убивают человека, происходит то же самое. Убийце дан только один выход: продолжать.
— Я не утверждаю… — начал было Пьерсон. И замолк.
— Чего ты не утверждаешь?
— Я не утверждаю, что и мне не приходили примерно такие же мысли.
— Следовательно?
— Но ты же сам только что сказал, что на такой позиции долго не продержишься.
— Следовательно?
— Я беру cебя в руки, и все.
— Другими словами, тебе удается снова заставить себя верить во все эти штучки.
— Я беру себя в руки, — кротким своим голосом ответил Пьерсон.
Майа обернулся к нему.
— Что верно, то верно, вы, католики, не любите непереносимых положений. Привыкли к душевному комфорту.
— При чем тут это? — возразил Пьерсон суховатым тоном. — Католицизм требует многого.
— Нет, по сравнению с тем покоем, который он дает, ничего он не требует. Просто замечательно, какое он дарует отдохновение.
— Смятенные души есть и среди католиков.
— И они на дурном счету. Хороший католик не бывает в смятении.
— Похоже, что по сути дела ты жалеешь, что не католик.
— А как же, черт возьми! — рассмеялся Майа. — Я ведь тоже обожаю комфорт. И вот тебе доказательство, — добавил он, помолчав, — что католицизм весьма комфортабельная религия. Чего бы я тут сегодня тебе ни наговорил о войне или религии, все это тебе как о стену горох.
— Ну, как сказать…
— Ты же видишь сам, ты до того уютно устроился в своей вере, что для тебя даже такого вопроса не возникает. А когда он все–таки возникает, ты объявляешь, что это, мол, слабость, и берешь себя в руки.
— Насчет католицизма ты заблуждаешься. Не так–то легко быть добрым католиком.
— Ну, а атеистом?
— Согласен, — улыбнулся своей девичьей улыбкой Пьерсон, — и это, очевидно, весьма нелегко.
Он поднялся и незаметным движением взял с земли лежавшую рядом лопатку.
— Во всяком случае, — добавил он, и в голосе его неожиданно прозвучало какое–то странное удовлетворение, — во всяком случае, сегодня ты выложил все.
Майа тоже поднялся.
— Если я в этой жизни не выскажу все, что думаю, то когда же и высказываться?
Они пошли в направлении санатория.
Пьерсон шагал справа от Майа и нес в правой руке свою лопатку.
— Какая ночь прекрасная, — сказал он, задрав голову к небу.
— Да, — сказал Майа.
Он хотел было еще сказать: «Прекрасная ночь, чтобы сгореть живьем», — но промолчал. Когда они вошли в аллею под сень листвы, мгла еще сгустилась.
— Скажи, — начал Майа, — а что ты там вымеривал возле дерева портняжным метром? Разреши спросить.
— Пожалуйста, — сказал, помолчав, Пьерсон. — Я отмечал место.
— А зачем? Кого хоронить собрался?
— Свой револьвер.
— Это еще зачем?
— А чтобы после войны его достать.
— Господи, — расхохотался Майа, — ну и выдумал! А что ты будешь делать после войны с револьвером?
— Да ничего, — не без смущения сказал Пьерсон, — просто сувенир, и все.
Несколько шагов они прошли в молчании.
— Ты из этого револьвера подстрелил в Сааре фрица?
— Вовсе не потому, — живо сказал Пьерсон. — А потому, что я с ним всю войну проделал, только и всего.
— А как это произошло?
— Что произошло?
— Ну, с твоим фрицем?
— Мне неприятно об этом говорить.
— Прости, пожалуйста.
— Да нет, ничего, — сказал Пьерсон. — А произошло все это ужасно глупо, — добавил он после паузы. — Просто мы столкнулись с ним в ночном патруле. Значит, или он, или я… Я оказался проворнее.
— А что ты почувствовал?
— Было ужасно. Ты пойми, мы с минуту были совсем одни, только я и он. Он лежал на снегу, а я стоял возле него на коленях. Умер он не сразу. И смотрел на меня голубыми глазами, благо ночь была светлая. Совсем молоденький, почти мальчишка. Он испугался. Он отчаянно мучился перед смертью.
— Ты, должно быть, здорово психанул тогда?
— Да, — просто подтвердил Пьерсон.
— А после тоже?
— И после тоже.
— И все–таки ты принимаешь войну?
— Да, — сказал Пьерсон.
Опять они зашагали в молчании.
— А я нет, — заговорил первым Майа. — Мне лично, представь себе, кажется делом весьма серьезным убить человека.
— Ты не принимаешь войны и воюешь.
— Знаю! Знаю! Знаю! — сказал Майа. И добавил: — Знаю, что, по твоему мнению, я должен был дезертировать.
— Это было бы логичнее.