18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ричард Кадри – Дети Лавкрафта (страница 48)

18

Конечно, вы понимаете, что не это было самым ужасным. Ничуть. Та рыбина была всего лишь прологом, так?

Так вот, стоим мы, первоначальный шок начинает проходить. Одри, помнится, зашлась в смехе. Тогда я разозлился, зато теперь понимаю. То есть ведь и вправду же было похоже на подстроенную дурную шутку, так? Три копа заходят в пустой склад в центре Атланты. С потолка свисает, блин, дохлая акула. Один коп говорит другому… и так далее. И впрямь смешно. Как бы то ни было, а помню, смотрит Бабино на меня, будто сказать хочет: «Эй, слышь, ты ж ведь знаешь, что это такое, правда? Ты ж такой хрени еще раньше навидался, правда?» А я, я просто пытаюсь осознать все это, о'кей. Потому как не только в акуле дело. На цементном полу огромных размеров узор выложен красным песком. Знаете, вроде тех, какие тибетские монахи рисуют. Позже один спец из тех, кого управление вызвало, антрополог из Технологического университета Джорджии, заявил, что то была мандала, особый сакральный узор, как у индусов в религии. По мне, он прежде всего напоминал лабиринт. И прямо в центре всех этих параллельных линий, всех этих кружков была акула.

– Вызывай, – говорю я Бабино, а Одри мне:

– За каким хреном он вызывать должен?

Я был тем, кто тело обнаружил. Но это вам известно. А вот те полоски песка на полу, их расположили довольно далеко друг от друга, так что можно было шагать через них, на них не наступая. Как-то сразу внутри меня все инстинктивно взбунтовалось против того, чтоб ногой ступить на одну из этих полосок. На трещинку ступишь, маме на мозоль наступишь, такая ведь поговорка, да? Так что, пока Бабино звонит, я иду и не обращаю внимания на сердитый голосок, бубнящий в голове, чтоб я просто сматывался ко всем чертям, предоставив другим разбираться с этим бредовым дерьмом. А Одри и говорит, что мы должны медэксперта дождаться, и когда она говорит это, то, поклясться готов, голос у нее напуганный. От этого я тоже взбеленился. «Боже, – говорю ей, – это всего лишь, блин, рыба. Какого лешего?!» И все равно, вышагивая от двери до акулы (а это не больше десятка шагов было), я совершенно осознанно берегся наступить хотя бы на одну из тех полосок, вел себя как семилетка-несмышленыш, а это тоже бесило меня. Как раз это и бесило-то больше всего.

Подойдя поближе, я разглядел, что брюхо у акулы вспорото до самой середины. Ну и не только брюхо. Рыба была распластана от низа головы почти до самого хвоста. И тут, и там она была снова сшита нейлоновой леской. Когда мы вошли, то не могли разглядеть этого: рыбина висела к нам другим боком. Как бы то ни было, а удивления это не вызвало. С чего бы? Поймаешь рыбу – потрошишь ее. И какие бы черти ни корячились, затаскивая пятнадцатифутовую большую белую акулу на три лестничных пролета вверх, им наверняка не хотелось отягощать свою ношу лишним весом внутренностей. Это ж простой здравый смысл.

– Едут, – сообщает Бабино.

Лезу в карман, достаю пару латексных перчаток и вот тут-то замечаю три пальца, торчащие между стежками этого нейлонового шва. Большой палец, указательный и средний, блин, палец… женские пальцы с ногтями под темно-красным лаком, такой оттенок красного, что почти черный. И пальцы эти, блин, шевелятся, о'кей. Я воплю: «Нам «Скорая» нужна… нам нужна, блин, «Скорая» и, блин, сейчас же!» – или какую хрень в том же духе, а сам рыщу у себя в пальто, нож перочинный отыскиваю. Дальше помню: Одри стоит рядом, и, Боже ж святый, что за выражение у нее на лице! Мог бы целый день проболтать, но так и не подобраться к словам, чтоб описать это выражение. Одри принимается тянуть леску голыми руками, но та склизкая от крови, жира и дерьма, да и леска, вы ж понимаете, моноволокно особой прочности. Наконец, я нахожу нож и принимаюсь резать и… вот всякий раз, как дохожу до этого места в рассказе, так всегда будто назад оглядываюсь, будто враз у меня в голове яркая лампочка вспыхивает или еще что. Вдруг все становится таким ясным, таким четким, реальнее реального… и я понимаю, что этого не может быть. Оно передо мной, понимаете, а я его признать не могу. Если вы когда на машине в аварию попадали, так оно вроде того. Тот самый миг, когда две машины сталкиваются, момент, какой, кажется, так совершенно очерчен, но какой представляется еще и смазанным.

Ну, ладно…

Не так уж много времени заняло у меня опять вспороть рыбье брюхо. Раз-другой я порезался, но даже не заметил этого, пока «Скорая» не прибыла. С того дня на левой ладони у меня шрам. Сувенирчик, а?

Она была еще жива, та женщина, кого внутрь рыбины зашили. Едва-едва лишь, но, что сказать, вы ж читали протокол. Наверное, вы и книгу читали, что этот гаденыш из Нью-Йорка накропал про все про это. Словом, знаете, как оно было. Мы там стоим, а Одри все причитает да причитает: «О, Боже, о, милостивый Боже, о, Боже…» – а за нашими спинами Бабино молится, блин, четки перебирает, чего-то католического бессмысленно лепечет. Та женщина в акуле, она совсем голая была, на вид ей лет, может, двадцать пять, может, моложе, только определить трудно, она вся, с головы до пят, в гниющей акуле вымазана.

– Надо достать ее оттуда, – говорит Одри, и я держу бока рыбьего брюха разведенными, а Одри наклоняется и обхватывает женщину руками. Повезло еще, черт, что та не в сознании была. По-моему, то, что была она без сознания, явилось для нас маленьким кусочком милосердия в тот день. Одри по самые плечи в рыбине, а меня от вони блевать потянуло. Просто понимаю: еще секунд десять и из меня кофе с пончиками струей пойдут, тут как раз Одри и говорит:

– О, Господи, Майк, да их же вместе сшили.

– Что? – спрашиваю. – Что вместе сшили?

– Ее пришили тут, – отвечает Одри, – пришили к долбаной рыбе, – и жуткий такой у нее голосок, хрупкий, как скорлупа яичная. Мне его нипочем не забыть, голос этот.

И тут-то я увидел, что эта женщина внутри акулы держит. Сукины дети, сотворившие такое с ней, они сложили ей руки: сшили и их вместе! – так, чтоб она в ладонях одну штуку держала. Казалось, она нам ее протягивает, вроде подношения. Только я-то понимаю, что не для трех копов это подношение предназначалось. Не помню ни черта, о чем я думал… блин, да я и не думал тогда уж. На шоке да на инстинкте действовал, такого рода хрень. Взял я его у нее с рук, идола этого нефритового, кем бы он, блин, ни был, и стою себе, держу его, разглядываю. Вот прослужишь пятнадцать лет в полиции и думаешь, что, может, уже все зло повидал, может, нагляделся ему, злу, прямо в морду не раз и не два, что ты и зло – старинные знакомцы. А в тот день я узнал, насколько ошибался. Тот камня кусок, не больше апельсина, вот он был злом, истинным и абсолютным, неописуемым, и мне захотелось бросить его. Больше всего хотелось мне поставить его на пол с полосками красного песка. Но… права не имел. Звучит чертовски фальшиво, только это похоже на высказывание Ницше про то, что когда долго вглядываешься в бездну, то и бездна вглядывается в тебя. Я все стоял там, держа эту штуку, когда прибыло подкрепление. Мне сказали, что ее пришлось с силой вынимать из моих рук.

Что до Эсми Саймс, то спустя неделю она повесилась на шнуре-удлинителе. Ее уже дважды вызывали на допрос, так что, по-моему, она поняла, что она самый реальный кандидат в подозреваемые, что у полиции она под наблюдением. Окружной прокурор жаждал крови. А дома у Эсми все, блин, стены были увешаны рисунками этого проклятого нефритового ужаса, так? Десятки и десятки рисунков, со всех сторон. А вот записки она не оставила, если только не посчитать за предсмертную записку все эти рисунки. Вы спрашиваете… знаю, что не спрашивали, так спросите меня, была ли она к этому причастна или нет, и я только то смогу сказать, что мисс Эсми Саймс легко отделалась. Сухой, блин, из воды вышла.

3

Декабрь 1956 года. К западу от Денвера

Милейшая моя Рут!

Начинаю писать, когда поезд отходит от Юнион-Стэйшн. День ярок и напоен солнцем, хотя вчера вечером шел дождь, и я представляю, что провести канун Рождества, катясь по стальным рельсам через Скалистые горы, ничуть не хуже, чем в любом другом месте. Когда доберемся до Гранд-Джанкшен, пошлю тебе письмо и потом отправлюсь в путешествие до Сакраменто. До начала семестра мне надо переделать много дел. Надеюсь, что у тебя все хорошо, и надеюсь, что эти каникулы во всем пройдут для тебя лучше, чем прошлые.

Когда я на прошлой неделе говорила с Сарой Беринджер в Чикаго, она настойчиво убеждала меня написать тебе о моей случайной встрече с Марквардт и ее женщиной, хотя я и представить не могу, что могла бы сказать, что окажется полезным для любого с таким опытом непосредственного общения с этой парочкой, как у тебя. Да и не очень-то мне хочется возвращаться к тому осеннему вечеру в Провиденсе. Он время от времени все еще является мне в ночных кошмарах. Я в холодном поту просыпалась от снов о сборище на Бенефит-стрит. Тем не менее я обещала Саре, что напишу, и вправду надеясь хоть как-то тебе помочь, пусть и совсем-совсем немножко. Вверяюсь, разумеется, твоему благоразумию в этом деле, верю, что все написанное мною будет храниться строго между нами.

Как тебе уже известно, как Сара рассказала тебе, с Марквардт я познакомилась через одного знакомого, антрополога, в прошлом преподававшего на факультете археологии в Брауне. Он просил меня оказать ему любезность и опустить его имя из любых и всяческих своих писаний, темой которых будет д-р Адели Марквардт, и наша дружба обязывает меня оказать ему эту услугу. Значение имеет только то, что он знал о моем интересе к Дагону и к семитским месопотамским божествам плодородия вообще и что при его посредстве состоялось роковое знакомство после лекции в Мэннинг-Холле. Произошло это в октябре, днем двенадцатого числа, тогда-то я и получила приглашение на сборище на Бенефит-стрит. Признаю: в первую нашу встречу Марквардт показалась мне вполне привлекательной. Безусловно, она яркая, при без малого шести футах росту[35], она была из тех женщин, кого я, не колеблясь, зову статными. Ни в коем случае не мужеподобными, а красивыми. Из тех женщин, к каким у меня всегда была слабость. По моим наблюдениям, она преуспевает в том, чтобы произвести поначалу хорошее впечатление, точно так же, как кувшинка преуспевает в привлечении к себе голодных насекомых. Агрессивная мимикрия, как говорят эволюционисты. Ее серые глаза, ее легкая улыбка, ее непосредственный интерес к собеседнику, кем бы он или она ни были, властность, звучащая в ее голосе, и вдобавок, признаюсь также, едва ощутимое предчувствие опасности, когда мы пожимали друг другу руки. Не могу сказать, почему. То есть я не знаю, почему. Рудимент какого-то первобытного инстинкта выживания, наверное, чего-то, предназначенного оберегать нас, то, что род людской, на нашу беду, разучился распознавать в себе.