Рэй Харт – Золушка и олигарх. Цена одной клятвы (страница 1)
Рэй Харт
Золушка и олигарх. Цена одной клятвы
Пролог. Дерево
Они сидели на старом дубе, что рос на самой границе посёлка, там, где обжитая земля кончалась и начинался диковатый, тёмный лес. Дерево это было не просто большим — оно было древним, как сама земля под ним. Его ствол, в три обхвата, весь в глубоких, извилистых трещинах, напоминал могучий торс старого воина, покрытый шрамами. Ветви, толщиной с хорошее бревно, расходились в стороны на такой высоте, что, сидя на них, можно было видеть весь посёлок как на ладони: серые, покосившиеся крыши домов, узкую ленту реки, блестящую в лучах заходящего солнца, чёрную полосу дальнего леса на горизонте.
Место это было особенным. Сюда не ходили взрослые — слишком трудно было продираться сквозь кусты бузины и крапивы у подножия. Сюда не лазили другие дети — побаивались высоты и мрачноватой мощи старого исполина. Дуб стал их тайным убежищем, их крепостью, их собственным миром, отгороженным от всего убогого и страшного, что творилось там, внизу.
Дима и Алеся знали его до последнего сучка. Знали, что на третью ветку слева не стоит наступать всей тяжестью — она надломлена ещё в позапрошлогоднюю грозу. Знали, что в развилке у самого ствола есть уютная ложбинка, где можно сидеть вдвоём, прислонившись спинами к шершавой коре. Знали дупло на высоте четырёх метров — их тайник, где хранились сокровища: фантик от импортной шоколадки, привезённой Диминой тётей аж из самой Прибалтики, перо сойки, переливающееся сапфировой синевой, и странный, ржавый, но очень красивый кованый гвоздь, который они нашли у развалин старой кузницы.
В этот сентябрьский вечер они сидели на разных ветках: он — чуть ниже, на мощном, надёжном суку, она — выше, на более тонкой ветви, которая слегка пружинила под ней, когда она болтала ногами. Солнце уже клонилось к закату, и его лучи, пробиваясь сквозь поредевшую листву, заливали всё вокруг расплавленным золотом. Воздух был пронзительно чистым и прозрачным, как бывает только ранней осенью, когда летний зной уже спал, а холода ещё не пришли. Он пах горьковатым дымком — где-то на огородах жгли ботву, — прелой листвой, мокрой корой и той особенной, терпкой свежестью, которую источает лес перед закатом.
Где-то глубоко в чаще, словно метроном, отсчитывающий последние мгновения этого дня, стучал дятел. Его глухие, размеренные удары разносились в тишине, и Алесе казалось, что это само время стучит, отмеряя секунды, которые им осталось провести вместе.
Диме было одиннадцать. По деревенским меркам — уже почти мужчина. Он и выглядел старше своих лет: худощавый, но жилистый, с широковатыми для его возраста плечами и той особенной, угловатой складкой между бровей, которая появлялась у него всегда, когда он о чём-то напряжённо думал. Светлые волосы, выгоревшие за долгое, жаркое лето до цвета льна, падали на лоб неровными прядями. Он то и дело откидывал их назад нетерпеливым движением головы. Глаза — серые, как река под пасмурным небом, — смотрели на мир пристально и требовательно. Он был сыном школьной учительницы и инженера-путейца, мальчиком из «хорошей» семьи. У них дома всегда пахло выпечкой, на полках стояли книги, и мама, укладывая его спать, читала ему на ночь греческие мифы — про Геракла, про Одиссея, про героев, которые проходили через немыслимые испытания и возвращались домой. Дима хотел быть похожим на них.
Алесе было девять. Она сидела на ветке повыше, поджав под себя босые ноги, острые коленки торчали из-под ситцевого платьица. Платье это, когда-то голубое в мелкий цветочек, теперь почти выцвело от бесконечных стирок, но было безупречно чистым. Алеся стирала его сама, стирала яростно, до дыр, словно пыталась отмыть не только грязь, но и сам запах того дома, в котором жила.
Тёмные, густые волосы, влажные у висков от вечерней росы, были заплетены в две тугие косички с вытертыми капроновыми бантами. Она крутила в тонких пальцах сухой дубовый лист и смотрела вниз, на крыши домов, что казались отсюда серыми заплатками, кое-как пришитыми к бурой земле.
Она была красива той особенной, трогательной красотой, которая обещает расцвести с годами во что-то необыкновенное: чистая линия лба, огромные, тёмно-карие глаза, опушённые густыми ресницами, тонкий нос, упрямый, чётко очерченный рот. Но главное было в этих глазах. В них, на самой глубине, плескалась совсем не детская тоска — тёмная, глубокая, как вода в старом колодце. Тоска, которая появляется у детей, слишком рано узнавших, что такое голод, страх и бессилие.
Она жила с матерью и отчимом в доме на Вокзальной улице — покосившейся избе с просевшим фундаментом и ржавой крышей. Дом этот был особенным. В нём никогда не пахло пирогами. Там пахло перегаром, кислыми щами, дешёвым табаком и тем неуловимым, затхлым запахом, который бывает в жилищах, где поселилась безысходность.
Отчим Алеси, Валера, был существом непредсказуемым и страшным — то тихим и даже шутливо-ласковым, то взрывающимся пьяной яростью, которая сметала всё на своём пути: мебель, посуду, мать, саму Алесю. Девочка рано научилась читать его настроение по шагам на крыльце, по тому, как он стучал сапогами, входя в дом. Тяжёлые, быстрые шаги — беда. Нужно прятаться за шкаф, сидеть тихо, как мышь, молиться, чтобы не заметил. Медленные, шаркающие — можно выдохнуть, значит, устал и скоро захрапит.
Она знала, что такое голод. Не тот аппетит, который появляется у ребёнка после долгой игры на свежем воздухе, а настоящий, взрослый голод — тупой, сосущий ком в животе, от которого темнеет в глазах и кружится голова. Она знала, что такое синяки — на плечах, на спине, на ногах. И знала, что такое сидеть у окна и ждать, сама не зная чего: может быть, чуда? Может быть, что кто-то придёт и спасёт? Но чуда не случалось.
Димка стал её спасением. Не чудом — чудо было бы слишком эфемерным. Он был реальным, твёрдым, надёжным. Он появился в её жизни два года назад, когда она, семилетняя, сидела на крыльце школы, уткнувшись лицом в колени, не в силах идти домой. Из рукава её старой кофты, прямо к запястью, тянулся свежий кровоподтёк — багрово-синий, с жёлтым ореолом по краям. Димка, проходивший мимо с ранцем за плечами, остановился. Он ничего не спросил. Просто сел рядом на корточки, порылся в кармане и молча протянул ей яблоко. Большое, краснобокое, с вощёным бочком. Такие яблоки привозили из города, они стоили дорого, и их ели только по праздникам.
— Ешь, — сказал он тогда.
И она съела. А он сидел рядом и смотрел в сторону, делая вид, что разглядывает облака. Так началась их дружба — странная, выкованная не общими играми, а общей бедой, которой, казалось бы, у Димы и быть не могло. Но он чувствовал её боль как свою. И взял на себя ношу, которая была ему не по годам тяжела: он стал её защитником, её единственной опорой, её молчаливым стражем.
Теперь, сидя на дубе в этот золотой вечер, они молчали. Молчание это было наполнено тем, о чём оба думали, но боялись сказать. Завтра Дима уезжал. Навсегда. В далёкую, непонятную страну под названием Германия, куда его отца перевели по работе. Алеся знала это, и внутри у неё всё леденело, но она запретила себе плакать.
Димка заговорил первым.
— Я когда вырасту… — начал он глуховатым, чуть охрипшим от долгого молчания голосом. Он не смотрел на неё. Он смотрел на её дом — ту самую покосившуюся крышу, что виднелась в прорехе между голыми тополями. — Я на тебе женюсь, Алеся. Честное слово.
Слова упали в осеннюю тишину, и Алеся замерла. Сухой лист перестал крутиться в её пальцах. Сердце на мгновение остановилось, а потом забилось часто-часто, как у испуганной птички.
Он не говорил так, как обычно говорят дети — «давай поженимся, когда вырастем». Это была клятва. Настоящая, мужская, выкованная из его одиннадцатилетней решимости. Та самая, которую он давал себе уже давно, просто до этого дня не осмеливался произнести вслух. Теперь, на пороге разлуки, слова эти прозвучали как последняя надежда. Надежда на то, что разлука — не навсегда. Что однажды он вернётся. Что он её спасёт.
Алеся подняла на него свои огромные глаза, в которых блеснула влага, но тут же была подавлена усилием воли. Она смотрела на его светлый затылок, на напряжённые, чуть приподнятые плечи — он ждал ответа, ждал, сам не зная чего. И она понимала: сейчас она должна либо принять эту клятву, либо разбить её.
— Не получится, — сказала она. Голос её был тонким, как стебелёк, но твёрдым.
Дима резко обернулся, и ветка под ним качнулась. Он уставился на неё — в его серых глазах читалось непонимание и закипающая обида.
— Почему это?
— Ты всё можешь, Дим. Ты защитишь кого угодно, — заговорила она, тщательно подбирая слова, которые были слишком большими и колючими для её девяти лет. — Но я не могу выйти за тебя. Я решила… — она запнулась, набрала в лёгкие воздуха, словно перед прыжком в ледяную воду. — Я выйду замуж за богатого.
Ветки дуба, казалось, замерли. Даже дятел в лесу перестал стучать. Дима хмурился, переваривая услышанное. Он был слишком умён для своего возраста, чтобы воспринять это как простую детскую глупость.
— Зачем тебе богатый? — спросил он коротко и жёстко.
— Потому что я так больше не могу, — слова полились из неё, как вода из прорванной плотины. Она больше не сдерживалась. — Я не могу жить в этом доме. Не могу, когда мама плачет, а он орёт и бьёт её. Не могу прятаться за шкаф и молиться, чтобы он уснул. Я хочу… — она всхлипнула, но тут же взяла себя в руки, вытерла нос тыльной стороной ладони. — Я хочу есть досыта. Хочу, чтобы мама не плакала. Хочу, чтобы никто меня не трогал. Хочу быть свободной. А для этого нужны деньги. Много денег. Я это недавно поняла.