Рэй Харт – Пышка для мажора. Деревенская любовь (страница 2)
— Я справлюсь.
— Знаю, — вздохнул отец. — Ты всегда справляешься. Только будь осторожен, Саша. Ты мне нужен.
— Я тоже тебя люблю, пап.
Сбросил звонок. Усмехнулся. Мы с отцом никогда не говорили о любви. Это было лишним. Но сейчас — почему-то сказал.
Сборы заняли десять минут. Я бросил в сумку пару рубашек, деньги, документы, телефон — который почти сразу выключил. Бардачок Гелендвагена захлопнулся с глухим звуком. Чёрный, матовый, с салоном из кожи и алькантары, этот автомобиль был моей единственной игрушкой, которой я не стыдился.
Двигатель заурчал — шестьсот лошадей под капотом. Я нажал на газ, и Крестовский остров остался позади. Питерские пробки, набережные, туристы у Исаакия, бизнес-центры со стеклянными стенами — всё это мелькало за окном, чужое, ненужное.
Я выехал на трассу М-10. Навигатор показывал: до Торжка пятьсот километров. Там встреча с поставщиками леса, которых отец хотел присоединить к холдингу. Грязные мужики в дешёвых костюмах, с золотыми печатками на толстых пальцах. Они будут потчевать меня коньяком из рюмок в золотой обводке, предлагать девочек, намекать на откаты. Я буду улыбаться, кивать, решать их проблемы, и внутри меня будет умирать ещё одна клетка.
Я нажал на газ сильнее. Сто восемьдесят, двести, двести двадцать. Машина шла ровно, как по рельсам. Ветер свистел в щелях опущенного стекла. Холодный, злой, но настоящий.
Зачем я еду? Мог послать любого из менеджеров. Но нет — мне нужно было бежать. От квартиры, где каждая женщина пахнет одними и теми же духами «Баккара Руж». От клуба, где музыка такая громкая, что невозможно услышать собственные мысли. От этого города, который держит меня в своих гранитных объятиях и не отпускает.
Я повернул навигатор. Зелёная линия вела по трассе, но где-то между Тверью и Торжком я заметил старую дорогу. Просёлок. На карте — пунктирная линия. Копытовский тракт.
Почему бы и нет?
Я свернул.
Сначала было терпимо. Грунтовка, колдобины, лес по бокам. Сосны, ели, берёзы с опавшей листвой. Воздух здесь пах иначе — не бензином и выхлопами, а прелыми листьями, грибами, влажной корой.
Это напомнило детство. Меня отправляли в деревню к бабушке на всё лето, пока отец строил бизнес, а мать... мать лечила нервы в санаториях. Бабушка — царствие ей небесное — жила в Псковской области, в деревне, где не было даже магазина. Я пас гусей, лазил по деревьям, пил парное молоко прямо из-под коровы, пахнущей сеном и теплом. Я был счастлив тогда, сам не понимая этого.
Потом бабушка умерла. Мне было двенадцать. Отец забрал меня в Питер, отдал в элитную гимназию, потом в Лондонскую школу экономики. Я выучился, возмужал, превратился в того, кого все хотели видеть. Но внутри, где-то глубоко, жил тот мальчишка, который любил бегать босиком по росе и ловить рыбу на удочку.
Я прибавил газ. Просёлок стал хуже — колеи глубже, грязь жиже. Но Гелендвагену плевать. Три блокировки дифференциалов, дорожный просвет — двадцать пять сантиметров. Машина для конца света, не для российской глубинки.
Дождь начался внезапно. Ливень — косой, злой, как будто небо решило вылить на меня всю свою обиду за последние годы. Дворники работали на пределе, но видимость упала до десяти метров. Я сбавил скорость. Включил дальний свет.
Лужа. Нет — яма. Целая воронка, скрытая под слоем воды. Я увидел её, когда передние колёса уже провалились. Гелендваген клюнул носом, закрутился, как игрушка. Мир завертелся — небо, земля, деревья, вспышка фар. Что-то острое, металлическое, вошло в левую ногу. Боль — яркая, нестерпимая.
В салоне запахло бензином. И гарью.
Я попытался открыть дверь — заклинило. Ремень безопасности врезался в грудь. Сквозь треснувшее лобовое стекло я видел языки пламени, лижущие капот.
«Всё», — подумал я. «Доигрался, мажор».
И в эту секунду разбилось заднее стекло.
Чьи-то руки вцепились мне в плечи. Сильные, с натруженными мозолями. Голос — женский, резкий, с деревенским выговором:
— Твою мать, ты живой? Шевелись, красавчик, не сейчас помирать!
Я хотел ответить, что нога зажата, что не могу. Но вместо этого потерял сознание.
Очнулся от запаха молока. Тёплого, парного, с пенкой. И от того, что кто-то тёр мою грудь чем-то жёстким и колючим.
— Полотенце, — бормотал женский голос. — Ванька, ты где? Ах ты ж, леший. Хоть бы помог кто.
Я попытался открыть глаза. Веки были тяжёлыми, как занавес в Мариинском театре.
— Не дрыгайся, — услышал я снова. — Нога твоя перебита, кровь я остановила, но если ты начнёшь двигаться — откроется снова.
— Где... — прохрипел я. Голос звучал как скрежет металла по стеклу.
— В деревне Березовка. А ты в моём доме. И, слава богу, в сознании.
Я открыл глаза.
Потолок был деревянным. С балками. С лёгкой паутиной в углу. В щелях между досками — темнота, какая бывает только в глухой деревне, где нет уличного освещения.
Я повернул голову. Кровать железная, с сеткой, на которой провалены пружины. На мне — лоскутное одеяло, разноцветное, из обрезков ситца и шерсти. Нога перемотана бинтами — не аптечными, а марлевыми, поверх которых наложена какая-то тряпица, пропитанная травяным настоем.
Рядом на стуле сидела девушка.
В платке. Белом, завязанном сзади узлом. Из-под платка выбивалась толстая коса — светлая, почти льняная. Лицо: мелкие веснушки, россыпью — на носу, на скулах. Губы — полные, без помады, слегка приоткрытые. Глаза — зелёные, с золотыми крапинками в радужке.
Она не была худой. Нет, это была та самая женская полнота, которую мужчины называют «пышной», а женщины — «жирной». Округлые плечи, широкая грудь, сильные руки. Она была... настоящей.
Ни одного намёка на пластику. Ни капли ботокса. Ни грамма косметики.
— Ты кто? — спросил я.
— Маша. — Она улыбнулась. Зубы ровные, здоровые. — А ты — неизвестно кто. Документов при тебе нет. Или есть, но я не нашла. Не до того было, когда ты кровью харкал.
— Машина...
— Сгорела. Я успела вытащить только тебя. И сумку твою.
— Как?
— На себе. — Она сказала это просто, как о чём-то само собой разумеющемся. — Ты не тяжёлый, килограммов девяносто. У меня корова есть, я мешки с комбикормом по пятьдесят кило таскаю. Ты легче.
Я не знал, смеяться или плакать. Меня, Александра Хартова, наследника миллиардов, вытащила из горящей машины деревенская девушка в платке и перетащила на себе, как куль с картошкой.
— Нога болит? — спросила она. Наклонилась, тронула пальцами повязку. Пальцы тёплые, шершавые, с короткими ногтями. — Сильно?
— Терпимо.
— Врёшь мне. Я вижу — зрачки расширены, дышишь часто. Боль терпи, касатик, лекаря позову утром.
— Лекаря?
— Фельдшер наш. Миша. Он хороший врач, умелый. Ногу тебе зашьёт.
Я смотрел на неё и чувствовал, как в груди отпускает что-то. Тот самый спазм, который держал меня в Питере. Здесь, в этом доме с белёными стенами и полосатыми половиками, я впервые за долгое время мог дышать полной грудью.
— Спасибо, Маша, — сказал я.
Она махнула рукой:
— Не благодари. Ещё не известно, что из тебя выйдет. Может, ты маньяк какой?
— Может, — согласился я, и выдавил кривую улыбку.
— Маньяки не бывают такими красивыми, — спокойно сказала она. — И у них глаза бесцветные, а у тебя — голубые, как лён в солнечный день. Так что, скорее всего, ты просто мажор, который на своей идиотской тачке решил по бездорожью погонять.
Я усмехнулся — и тут же зашипел от боли в рёбрах.
— Не смейся, — строго сказала Маша. — У тебя рёбра треснули, я когда снимала рубашку, видела синяки. Лежи смирно.
Она встала, поправила одеяло. Платье ситцевое, в цветочек, фартук белый. Юбка длинная, но когда она наклонялась, я видел щиколотки — загорелые, крепкие. Босиком, между прочим. В доме холодно, а она босиком.
— Ты что, замёрзнешь, — сказал я.
— Привычная. — Она пожала плечами. — На печке сплю.
— А где я сплю?
— В моей комнате.
— А ты?
— А я — в бабушкиной. — Она улыбнулась. — Не переживай, честь моя не пострадает. Я девушка строгая. Меня в деревне все боятся.