реклама
Бургер менюБургер меню

Райнер Рильке – Победивший дракона (страница 60)

18

Мы дошли до вокзала. У меня оставалось еще пять минут. Я поблагодарил молодого человека за компанию и пожелал всяческого счастья ему и новому объединению, которое он столь достойно представляет. Он, весь в мыслях, постукивал указательным пальцем по пыли, тяготившей подоконник маленького зала ожидания. Я, признаюсь, польстился приписать его задумчивость моей маленькой истории. Когда он вытянул на прощание красную нитку из моей перчатки, я в знак благодарности посоветовал:

– Вы можете вернуться через поле, эта дорога значительно короче, чем улица.

– Простите, – поклонился услужливый молодой человек, – я все же снова пойду по улице. Я как раз вспоминаю, где я это заметил. В то время, как вы любезно рассказывали мне вот уж действительно нечто поучительное, я заметил в каком-то огороде птичье пугало в старом пиджаке, а один рукав, если не ошибаюсь – левый, повис, зацепившись, на перекладине и не развевался на ветру. И я чувствую в известном смысле обязанность внести мою маленькую лепту ради всеобщих интересов человечества, которое мне представляется тоже своего рода объединением, где каждый делает свое дело, и вернуть этому левому рукаву его истинный смысл, а именно: развевание на ветру…

Молодой человек удалился с самой что ни на есть любезной улыбкой. Я же чуть было не опоздал на поезд.

Фрагменты из этой истории молодой человек исполнил на одном из «вечеров» объединения. Бог знает, кто ему придумал музыку. Герр Баум, знаменосец, принес ее с собой детям, а дети запомнили оттуда некоторые мелодии.

Нищий и гордая юница

Так совпало, что мы – господин учитель и я – стали свидетелями одного маленького происшествия. У нас возле ограждения от леса иногда стоит старый нищий. Сегодня он тоже стоял там, бедней и плачевней, чем когда-либо, и благодаря сострадательной мимикрии почти не отличался от штакетника дощатой изгороди, к которой он и прислонился. Но тут случилось, что совсем маленькая девочка подбежала к нему, чтобы дать мелкую монетку. Дальше не было ничего примечательного, поразительно только то, как она это совершила. Она сделала красивый старательный книксен, быстро, как если бы этого никто не должен был заметить, протянула старику свою лепту, снова сделала книксен – и убежала. Но эти оба книксена были бы достойны императора. Именно это и рассердило учителя. Он быстро направился к нищему, по-видимому, чтобы его прогнать от забора; ведь он, учитель, как известно, состоит в правлении общества вспомоществования бедным и потому относится с неприязнью к уличным попрошайкам. Я удержал его.

– Мы поддерживаем людей, можно сказать, заботимся о них, – горячился он, – и если они после этого попрошайничают на улицах, то это просто… просто баловство.

– Уважаемый учитель, – попытался я его успокоить, но он все еще тянул меня к лесу, – уважаемый учитель, – упрашивал я, – я хотел бы рассказать вам одну историю.

– Так неотложно? – спросил он язвительно.

Но я воспринял это всерьез:

– Да, прямо сейчас. Пока вы не забыли то, что мы только что наблюдали.

Учитель после моей последней истории мне не доверял. Я прочитал это по его лицу и умилостивил:

– Не о любимом Боге, вовсе нет. Любимый Бог не встречается в моей истории. Это нечто историческое.

Я сразу его заинтересовал. Можно произнести только одно слово – «исторический», и уже каждый учитель навострит уши, потому что историчность уважаема, безобидна и часто педагогически пригодна. Я увидел, что учитель протирает свои очки – знак того, что зрительная сила пробилась в уши, – и воспользовался благоприятным моментом. Я начал:

– Это было во Флоренции. Лоренцо де Медичи[230], юный, еще не властитель, как раз сочинил свое стихотворение «Trionfo di Вассо ed Arianna»[231], и об этом уже заголосили все сады. В те времена звучали живые песни. Из темноты поэта они поднимались на взволнованные голоса и неслись на них, как на серебряных ладьях, в неизвестное. Поэт начинал песню, и все, кто ее пел, завершали ее. В «Триумфе», как и в большинстве песен того времени, жизнь празднуется, она – как скрипка с легкими, певучими струнами и со своей темной глубиной, шелестом крови. Ее неодинаково длинные строфы поднимаются в колеблющемся ликовании, но там, где у него уже перехватывает дыхание, каждый раз подставляется простой разворот, и оно с головокружительной высоты ниспадает и, как бы страшась пропасти, кажется, зажмуривает глаза. Это звучит примерно так:

Как юность прекрасна, любовь и цветы, Но кто их удержит, о слезы тщеты, Хочу ликовать, но противишься ты, И, увы, до утра нет надежды…

Разве не удивительно, что теми, кто пел это стихотворение, овладевала спешка, стремление взгромоздить все, что празднично, на сегодняшний день – единственный утес, на котором только и стоит что-либо строить? И можно объяснить давку фигур на картинах флорентийских художников, старавшихся всех своих правителей, женщин и друзей втиснуть в одну картину, потому они и рисовали медленно и подолгу, и кто мог знать, останутся ли они все хотя бы ко времени следующей картины столь же юны, и нарядны, и сплоченны. Ярче всего этот дух нетерпения сказывался у юношей. Самые блистательные из них после пированья сидели вместе на террасе Палаццо Строцци[232] и болтали о карнавале, который должен был вот-вот состояться перед церковью Санта Кроче[233]. Немного в стороне, на балконе стоял Палла дельи Альбицци со своим другом Томазо, художником. Они, казалось, со все возрастающим возбуждением переговаривались, пока Томазо вдруг не воскликнул:

– Ты этого не сделаешь, держу пари, что ты этого не сделаешь!

На них все обратили внимание.

– О чем вы? – поинтересовался Гаэтано Строцци и с несколькими друзьями подошел к ним поближе. Томазо объяснил:

– Палла вздумал на празднике упасть на колени перед Беатриче Альтикиери, этой высокомерной девчонкой, и просить, чтобы она позволила ему поцеловать пыльный край своего платья.

Все засмеялись, а Леонардо из дома Рикарди заметил:

– Палла еще хорошенько все взвесит; он-то знает, что самые прекрасные женщины для него приберегают улыбку, какой никому и никогда не увидеть.

А другой добавил:

– А Беатриче еще так юна. Ее губы еще по-детски жестки, чтобы улыбаться. Поэтому она и кажется такой гордячкой.

– Нет, – возразил Палла дельи Альбицци с чрезмерной запальчивостью, – она на самом деле гордая, ее молодость тут ни при чем! Она горда, как камень в руках Микеланджело, горда, как цветок на фреске Мадонны, горда, как луч солнца, сияющий на диамантах…

Гаэтано Строцци прервал его довольно резко:

– А ты, Палла, разве не гордец? Послушать, что ты говоришь, – сразу видишь, как ты стоишь среди попрошаек, которые собираются к вечерне во дворе Санта Аннунциата[234] и ждут, когда Беатриче Альтикиери, не глядя, подаст им сольдо.

– Я это и сделаю! – воскликнул Палла; его глаза сверкали, он протиснулся сквозь друзей к лестнице и исчез.

Томазо хотел было догнать его.

– Стой, – удержал его Строцци, – сейчас ему надо побыть одному, так он скорей образумится.

И молодые люди разбрелись в садах.

На переднем дворе церкви Санта Аннунциата в этот вечер, как всегда, десятка два нищих дожидались начала вечерни. Беатриче знала их всех по именам, иногда заходила даже в их бедные лачуги в Порто Сан Никколо, навещая детей и больных; а когда проходила мимо них на церковную службу, каждому всегда подавала мелкую серебряную монетку. Сегодня она немного запаздывала; колокола уже отзвонили, и только нити их звука еще висели над башнями и над сумерками. Бедняки забеспокоились, к тому же в темноте какой-то неизвестный нищий проскользнул в церковные ворота; и они, по завистливости, уже собрались было его прогнать, как во дворе появилась юная девушка, вся в черном, почти монашеском платье, и, сдерживаемая только своей добротой, шла от одного к другому и раздавала свои маленькие дары, вынимая их из развязанного мешочка, который несла одна из сопровождающих женщин.

Нищие разом упали на колени и, всхлипывая, потянулись своими увядшими пальцами, чтобы на секунду прикоснуться к шлейфу скользящего платья благодетельницы или своими мокрыми, лепечущими губами поцеловать его самую крайнюю оторочку. Шеренга нищих закончилась; Беатриче знала всех и не пропустила ни одного. Но тут она заметила в тени ворот еще одну фигуру в лохмотьях, чужую, и испугалась. Растерялась. Всех своих бедняков она знала с детства, и одаривать их стало для нее чем-то привычным, как, скажем, погружать пальцы в мраморную чашу со святой водой у ворот каждой церкви. Но ей никогда не приходило в голову, что можно подавать чужим нищим; но вправе ли подавать им тот, кто не заслужил у них доверия хотя бы из-за своего незнания об их бедности? Протянуть милостыню незнакомцу – не это ли неслыханное высокомерие? И в противоборстве этих темных чувств юница прошла мимо нового нищего, как если бы она его не заметила, и вступила в прохладную, высокую церковь.

Но когда началось богослужение, она вдруг не смогла вспомнить ни одной молитвы. Ею овладел страх, что после службы она уже не найдет беднягу у ворот и ничего не сможет сделать, чтобы облегчить его нужду, в то время как ночь совсем близко, а ночью все бедняки беспомощней и печальней, чем днем. Она сделала знак той самой женщине, которая несла мешочек, и направилась к выходу. Двор уже опустел, но чужак все еще стоял, прислонясь к колонне, и, казалось, прислушивался к песнопению, которое до странности издалека, как с самого неба, доносилось из церкви. Его лицо почти совсем закрывал капюшон, как водится у прокаженных, когда они обнажают свое обезображенное лицо, только если кто-то стоит перед ними, и они уверены, что сострадание и отвращение в равной мере выскажутся в их пользу. Беатриче медлила. Она сама держала в руке маленький мешочек и понимала, что в нем ничтожно мало монеток. Но, решившись, она быстро подошла к нищему и неуверенным, немного певучим голосом, не отрывая боязливого взгляда от собственных рук, сказала: