Райнер Рильке – Победивший дракона (страница 16)
(Что же касается моего отца, то его отношение к Богу было, напротив, абсолютно корректным и безукоризненно вежливым. В церкви мне порой казалось, что он прямо-таки егермейстер при Боге, когда он, отец, там стоял, и ждал, и склонял голову. Наоборот, maman казалось почти оскорбительным, что кто-то мог состоять с Богом в учтивых отношениях. И знай она четкие и подробные религиозные обычаи, она сочла бы за благодать часами стоять на коленях, и бить челом, и осенять довольно размашистым крестом грудь и плечи. Она не учила меня, собственно, молиться, но ее успокаивало, что я охотно вставал на колени и складывал пальцы то крючковато, то торчком, как мне в данный момент казалось выразительней. Надолго оставленный в покое, я рано прошел через целый ряд изменений, но лишь много позднее и во времена отчаяния я соотносил их с Богом, однако с таким усердием, что он образовывался и разбивался на куски почти в один и тот же миг. Ясно, что потом я поневоле начинал все сначала. И при каждом начале иногда думал, что maman мне очень нужна. Хотя, естественно, правильней свой путь проходить одному. Да и к тому времени она уже давно умерла.)[65]
Напротив, при докторе Есперсене maman становилась почти шаловливой. Она втягивала его в разговоры, и он принимал их всерьез, и после того, как давал ей возможность вдоволь наговориться, она считала, что этого вполне достаточно, и тут же забывала про него, как если бы он уже ушел. «И как он только может, – говорила она иной раз про него, – разъезжать и заходить к людям, когда они как раз умирают».
Он прибыл к ней по такому же поводу, но она его достоверно больше не видела. Ее чувства прекращались одно за другим, сперва – зрение. Это случилось осенью, уже собирались переезжать в город, но тут она как раз заболела, или, вернее, она начала умирать, медленно и безутешно отмирать по всей поверхности. Прибыли врачи, и в какой-то определенный день они собрались все вместе и завладели всем домом. Так продолжалось часа два, когда дом принадлежал тайному совету и его ассистентам и когда мы как бы больше ничего не могли сказать. Но сразу после отъезда они потеряли всякий интерес, прибывали только по одному, как бы из чистой вежливости, чтобы выкурить сигарету и выпить стакан портвейна. И между тем maman умерла.
Ждали только единственного брата maman, графа Кристиана Брахе, кто, о чем уже упоминалось, длительное время находился на турецкой службе, где он, как всегда говорили, весьма преуспел. Он приехал утром в сопровождении иностранного слуги, и меня удивило, что он оказался выше отца ростом и, по-видимому, старше. Они тут же обменялись несколькими словами, как я полагаю, относительно maman. Наступила пауза. После чего мой отец сказал: «Она очень изменилась». Я не понял этого выражения, но меня пробрал озноб, когда я это услышал. У меня создалось впечатление, что моему отцу пришлось перебороть себя, когда он это говорил. И прежде всего, пожалуй, перебороть свою гордость, страдающую от того, что он это допустил.
Лишь много лет спустя я снова услышал о графе Кристиане. Услышал в Урнеклостере и услышал от Матильды Брахе, с пристрастьем говорившей о нем. Однако я уверен, что отдельные эпизоды она передавала весьма своевольно: в обществе и даже в семье о нем ходили только слухи, слухи, и сам он никогда их не опровергал, и поэтому жизнь моего дяди безгранично широко толковалась. Теперь он – владелец Урнеклостера. Но никто не знает, живет ли он там. Может быть, он все еще путешествует, по своему обыкновению; может быть, весть о его смерти находится все еще в пути из какого-то самого крайнего континента, написанная рукой его иностранного слуги на плохом английском или на каком-то неизвестном языке. Может быть, слуга не подаст никаких знаков о себе, когда однажды останется один. Может быть, они оба уже давно сгинули и значатся только в списках пассажиров какого-то пропавшего без вести корабля, да и то не под собственными, а под чужими именами.
Правда, если в те дни в Урнеклостер въезжала какая-нибудь карета, я всякий раз ожидал увидеть, как из нее выйдет
Когда же со временем мой интерес переместился и, вследствие известных событий, целиком перекинулся на Кристину Брахе, я, как ни странно, не старался хоть что-то узнать про обстоятельства ее жизни. Напротив, мне не давала покоя мысль, висит ли ее портрет в картинной галерее. И желание, прочно засевшее, так однобоко меня захватило и так мучило, что я несколько ночей кряду не спал, пока наконец, совсем не гадая, подходящая ли ночь, видит Бог, встал и пошел наверх со свечой, и она, казалось, дрожала от страха.
Что касается меня, то я не думал о страхе. Я вообще не думал; я шел. Высокие двери играючи распахивались передо мной и высоко надо мной; комнаты, через которые я шел, держались спокойно. И наконец по глубине, повеявшей на меня, я догадался, что вступил в галерею. На правой стороне почувствовал окна, до края полные ночью, а слева, стало быть, располагались портреты. Я поднял мою свечу высоко, как мог. Да, там располагались портреты.
Сначала я собирался просмотреть только женщин, но потом узнал одного и другого, похожих на тех, чьи портреты висели в Ульсгарде, и когда подсвечивал их снизу, они шевелились и тянулись к свету, и мне казалось бессердечным хотя бы ради этого немного не повременить. Я узнал все того же Христиана IV[66] с красиво заплетенной косицей и с широкими, медленно закругленными щеками. Тут находились, наверное, его жены, но я узнал только Кирстину Мунк[67]; и вдруг на меня взглянула Эллен Марсвин[68], недоверчивая в своем вдовьем одеянии и с ниткой жемчуга на полях высокой шляпы. Тут были дети короля Христиана: все свежей и свежей от новых жен, «несравненная Элеонора»[69] на белом иноходце в свое самое блестящее время, до испытания. Гильденлеве: Ханс Ульрик[70], о ком испанские женщины говорили, что он подрумянивается, таким полнокровным он выглядел, и Ульрик Христиан[71], кого, если увидел однажды, уже не забудешь. И почти все Ульфельды[72]. И этот, с глазом, замазанным черным, может быть, Хенрик Хольк[73], кто в тридцать три года стал рейхсграфом и фельдмаршалом – а получилось так: по дороге к девице Хиллеборг Крафзе ему приснился сон, что он обручится не с невестой, а с мечом, и он принял сон близко к сердцу, и повернул назад, и начал свою короткую дерзновенную жизнь, увы, оборванную чумой. Вот все, кого я знал. Посланники конгресса в Нимвегене[74] тоже имелись у нас в Ульсгарде, немного похожие друг на друга, потому что все они рисовались сразу, с узкими, несколько озадаченными, больше похожими на брови усиками, почти зрящими ртами. То, что я узнал герцога Ульриха[75], понятно само собой, и Отте Брахе[76], и Клауса Даа[77], и Стена Розенспарре[78], последнего в своем роду; потому что я видел портреты их всех в зале Ульсгарда или в старых папках с гравюрами на меди, где они изображены.
Но, кроме того, оказалось много тех, кого я никогда не видел; мало женщин, но были и дети. Моя рука давно устала и дрожала, но я снова и снова поднимал свет, чтобы разглядеть детей. Я понимал их, маленьких девочек, тех, что держали на руке птицу и о ней забывали. Иногда у них в ногах сидела маленькая собака или лежал мяч, а рядом на столе красовались фрукты и цветы. А позади, на колонне, висел маленький и неокончательный герб Грубе или Билле, или герб Розенкранца. Вокруг них много всего насобирали, как если бы количество то ли возмещало ущерб, то ли улучшало породу. Но они просто стояли в своих платьях и ждали; сразу замечалось, что они ждали. И тогда я снова подумал о женщинах и о Кристине Брахе, и смогу ли я ее узнать.
Я решил быстро пробежать до конца галереи и оттуда возвращаться и искать, но сразу на что-то наткнулся. Я так резко повернулся, что маленький Эрик отскочил и прошептал: «Поосторожней со своей свечой».
«Ты здесь?» – спросил я, затаив дыхание и без всякой ясности, хорошо это или совсем-совсем плохо. Он лишь засмеялся, и я не знал, чего ждать. Пламя свечи неровно трепетало, и я едва мог толком разглядеть выражение его лица. Конечно же, плохо, что он оказался здесь. Но тут он сказал, подойдя ближе: «
«Мы? – спросил я. – Она ведь наверху?»
«Да», – кивнул он и подступил вплотную ко мне.
«Она ищет тоже?»
«Да, мы ищем».
«Выходит, ее убрали, ее портрет?»
«Да, представь себе», – сказал он возмущенно. Но я не совсем понял, чего она в таком случае хочет.
«Она хочет себя видеть», – прошептал он совсем близко.
«А-а!» – я притворился, что понял. И он тут же задул свечу. Я успел лишь увидеть, как он подался вперед, в светлое пятно, и его вздернутые кверху брови. И стало темно. Я невольно отшагнул.