18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ральф Эллисон – Невидимый человек (страница 53)

18

Вне всяких сомнений, я мог бы чем-то заняться, но чем и как? Я изверился, у меня не было никаких связей. Меня как никогда преследовали вопросы собственной индивидуальности, над которыми я начал размышлять еще в фабричном стационаре. Кто я, как стал собой? После ухода из колледжа я определенно изменился, но сейчас у меня внутри прорезался новый, саднящий, противоречивый голос, призывавший к отмщению, и я, кающийся и растерянный, колебался: уступить ли этому голосу или молчаливому напору Мэри. Я искал покоя, тишины, безмятежности, но внутри весь кипел. Где-то под сковывающим душу льдом, который мой мозг производил сообразно обстоятельствам, пылала точка черного гнева и отбрасывала обжигающий красный отсвет такой интенсивности, что, знай о его существовании лорд Кельвин, ему пришлось бы пересмотреть результаты своих измерений. В офисе Эмерсона или, может, тем же вечером у Бледсоу сработал детонатор, ледяной покров подтаял и немного сдвинулся. Но это легкое, почти незаметное движение было уже необратимо. Возможно, своим приездом в Нью-Йорк я невольно пытался сохранить привычный режим работы морозильной камеры, но тщетно — в змеевик просочилась горячая вода. Вернее, только капля, но эта капля была предвестницей будущего потопа. На миг я поверил, что полон решимости, что готов лежать на раскаленных углях и выкладываться на полную катушку, лишь бы получить должность в колледже, а потом — хрясь! Все кончилось, завершилось, рухнуло. Теперь оставалось только вычеркнуть все это из памяти. Вот бы голоса, звучавшие вразнобой у меня в голове, успокоились и запели в унисон, не важно какую песню, главное — стройно, без фальши, без дребезжащих высоких нот, срывающихся на фальцет. Легче не становилось. Меня переполняла злая обида, но я проявлял исключительное «самообладание» — эту леденящую добродетель, этот заледенелый порок. И чем больше росла обида, тем чаще посещало меня давнее желание выступать с речами. Я бродил по улицам, шевеля губами, и с языка неудержимо лились слова. Страшно было подумать, во что это может вылиться. В голове плыло. Одолевала тоска по дому.

И как-то раз, пока талый лед превращался в потоп, грозивший меня захлестнуть, я задремал, а проснувшись ближе к вечеру, обнаружил, что наступила первая в моей жизни северная зима.

Глава тринадцатая

Отвернувшись от окна, я постарался сосредоточиться на чтении, однако мыслями постоянно возвращался к своим извечным проблемам, но в какой-то момент не утерпел и выскочил из дома в крайнем возбуждении, чтобы глотнуть прохладного воздуха и остудить жгучие мысли.

На выходе я столкнулся с женщиной, которая бросила мне в лицо гнусное слово, но я заспешил дальше. В считаные минуты я унесся за несколько кварталов, двигаясь по ближайшей авеню в сторону центра. Обледенелые улицы занесло снегом и припорошило сажей, сквозь дымку пробивалось немощное солнце. Я шел с низко опущенной головой, чувствуя, как морозный воздух щиплет кожу. А между тем я внутренне горел как в лихорадке. Почти не поднимая глаз, я услышал приглушенный грохот цепей противоскольжения — попутную машину занесло на гололеде, она остановилась под опасным углом посреди дороги, но затем осторожно развернулась и снова загрохотала.

Щурясь на морозном воздухе, я брел дальше, а в моем воспаленном мозгу не утихал жаркий спор. Казалось, весь Гарлем рассыпался в снежном вихре. Я представил, что заблудился, и на мгновение меня окутала жутковатая тишина. Слышно было, как падает снег. К чему бы это? Я шел вдоль витрин, всматривался в бесконечные барбершопы и салоны красоты, кондитерские и закусочные, рыбные ресторанчики и забегаловки со свиной требухой, а проворные снежинки ложились тонким кружевом на стекла и свивались в занавески из белой кисеи, которые тут же сдувало в сторону. Мое внимание привлекло красно-золотое мерцание в одной из витрин с религиозной атрибутикой. Сквозь заиндевевшие стекла мне удалось разглядеть аляповато раскрашенные гипсовые статуи Девы Марии и Иисуса, а рядом с ними — сонники, баночки с приворотным зельем, наклейки с надписью «Бог есть любовь» и пластмассовые игральные кости. Из-под золотого тюрбана мне улыбалась фигурка нагой черной рабыни из Нубии. Потом я перешел к витрине, где были выставлены накладки из искусственных волос, а также чудотворные мази, гарантирующие отбеливание черной кожи. «Добейся истинной красоты, — призывала табличка. — Светлая кожа — залог счастья. Поднимись над своим окружением».

С трудом удерживаясь от дикого желания разбить стекло кулаком, я заспешил дальше. Налетел ветер и разметал снежные покровы. Куда мне было податься? В кино? Получится ли там вздремнуть? Отворачиваясь от витрин, я шагал по улице и вдруг поймал себя на том, что снова бормочу себе под нос. Далеко впереди, на углу, старик-торговец грел руки о стенки необычного вида тележки с печной трубой, из которой тонкой спиралью вырывался дымок и плыл в мою сторону, неся с собою запах жареного батата и резкую, как удар судьбы, ностальгию, что впивалась мне прямо в сердце. Я остановился, как от выстрела, сделал глубокий вдох и стал невольно припоминать, уносясь мыслями в прошлое. Дома мы запекали батат в камине, на горячих углях, и приносили клубни, уже остывшие, в школу, но, не в силах дождаться обеда, тайком поедали за партой — выдавливали из мягкой кожуры драгоценное вещество, прячась от глаз учителя за самым большим учебником, «Всемирная география». Да, любили мы батат и в цукатах, и в начинке для пирогов, и жаренный в кармашке из теста во фритюре, и подрумяненный на сковороде вместе со свининой или в смальце до золотистой корочки; бывало, грызли его и сырым — таков был батат много лет тому назад. Клубней таких нынче вовсе нет, а было их больше, чем быстролетных лет, хотя время растягивалось до бесконечности, истончалось, как вьющийся дымок, и безвозвратно улетучивалось из памяти.

Я зашагал дальше. «Кому батата из Каролины, красного, с огонька неопасного», — донеслось до меня. Старик в солдатской шинели, вязаной шапке и онучах из мешковины тасовал ворох бумажных пакетов. Увидев торчащую сбоку тележки табличку, на которой от руки было выведено «БАТАТ», я остановился в тепле, близ жаровни с тлеющими углями.

— Почём батат? — спросил я торговца, неожиданно оголодав.

— По десять центов всего лишь, сэр, а какой сладкий! — ответил тот дребезжащим от старости голосом. — Рот не вяжет, объеденье. Самый правильный, сладкий батат. Сколько вам?

— Один, — сказал я. — Одного должно хватить, если он и впрямь так хорош.

Старик посмотрел на меня с любопытством. На реснице блеснула слеза. Усмехнувшись, он открыл дверцу самодельной печурки и осторожно запустил туда руку в перчатке. Клубни, местами пузырившиеся от мягкой сладости, красовались на железной решетке поверх тлеющих углей, которые вспыхнули синими огоньками, когда в топку ворвался поток воздуха. В лицо мне дохнуло жаром, и старик, достав один клубень, захлопнул дверцу.

— Пожалуйста, сэр, — проговорил старик, намереваясь положить батат в пакетик.

— Можно без пакета, я прямо сейчас съем. Вот, держите…

— Спасибо. — Старик взял десятицентовую монету. — Если попался не сладкий, получите второй бесплатно.

Но, еще не разломив клубень, я понял, что батат сладкий: кожуру пробили пузырьки коричневого нектара.

— А ну-ка, разломите, — сказал старик. — Разломите, я вам сливочным маслом сдобрю, коли вы тут есть будете. Многие домой несут. У них дома свое масло имеется.

Я разломил батат; от сладкой мякоти на холоде повалил пар.

— Вот так и держите, — сказал торговец и достал с боковой полки глиняный кувшин. — Ровненько.

Я держал, а старик лил растопленное масло, которое неторопливо пропитывало мякоть.

— Спасибо!

— На здоровье! И знаете что?

— Что? — спросил я.

— Если это не самое лучшее кушанье, что вы ели за последнее время, я верну вам деньги.

— Меня не нужно убеждать, — сказал я. — Снаружи видно, что батат хорош.

— Ваша правда, но наружность-то порой обманчива, — заметил он. — Однако не в этом случае.

Надкусив, я понял, что в жизни не пробовал такого сладкого, с пылу с жару батата; меня неожиданно потянуло в родные места; пришлось отвернуться, чтобы не выдать своих чувств. Я шел дальше и, уминая батат, столь же неожиданно почувствовал себя свободным: лишь оттого, что просто ем на улице, да еще на ходу. Это действовало на меня опьяняюще. Меня не заботило, кому я попадусь на глаза и что прилично, а что нет. Да пошло оно все к черту, подумал я, и от этой мысли батат, и без того сладкий, показался мне чистой амброзией. Вот и пусть бы меня сейчас увидел кто-нибудь из соседей или однокашников. Представляю, как они обалдеют. А я бы затолкал такого в проулок и мазнул кожурой по физиономии. Если вдуматься: ну что мы за люди! В открытую признаваться в своих пристрастиях для нас унизительно. Не для всех, конечно, но для многих. Подойти бы к таким при свете дня и потрясти миской с потрошками или хорошо проваренными свиными желудками! Вот ужасу-то будет! Я вообразил, как приближаюсь к Бледсоу, который стоит без обычной своей маски ложной скромности в переполненном вестибюле «Мужского пансиона», и встречаюсь с ним взглядом, но он предпочитает меня не замечать, а я в ярости извлекаю полметра кишок — сырых, неочищенных, немытых, роняющих ему под ноги липкие пятна — и трясу ими перед его физиономией с криком: