Ральф Эллисон – Невидимый человек (страница 55)
Я смотрел на этих стариков, и от их вида у меня сдавило горло и защипало в глазах. Всхлипывания старой негритянки подействовали на меня странным образом: так плачет ребенок, у которого слезы родителей пробуждают в сердце одновременно сострадание и страх. Я отвернулся, чувствуя, как меня притягивает к этой пожилой паре каким-то темным, теплым нарастающим потоком, от которого мне было не по себе. Я с опаской прислушивался к своим ощущениям, которые вызывал во мне вид рыдающих стариков. Хотелось удрать отсюда, но меня удерживали слишком сильный стыд и сознание причастности к происходящему.
Я оглянулся на сваленное на тротуар добро; белые продолжали выносить вещи. Толпа напирала; я опустил голову и увидел лежавший на земле овальный портрет этих пожилых жильцов в юности, заметил выражение грустного и сурового достоинства на их лицах, и тогда во мне запело эхо странных воспоминаний, как тот голос, надрывный и бессвязный, звучавший на темных улицах. Старики смотрели на меня из прошлого так, словно уже в тот день девятнадцатого века не питали иллюзий, а в их угрюмом взгляде с оттенком гордости чувствовались упрек и предостережение. На глаза попались грубо вырезанные отполированные кости, или, как их еще называют, «ритмические кости» — стандартный атрибут менестрелей в блэкфейс-шоу; такие кости делают из пары коровьих, бычьих или овечьих ребер, при ударе они издают щелкающий звук, как при игре на тяжелых кастаньетах (он что, был менестрелем?) или на деревянном блоке из набора ударных инструментов. На грязном снегу выстроились в ряд бесчисленные горшки с рассадой и саженцами — плющ, канна, помидоры, — конечно же, в холоде все погибнет. В корзинке лежали электрическая расческа для выпрямления волос, накладные локоны, щипцы для завивки, картонная табличка с серебряной на темно-красном бархате надписью «Храни Господь сей дом»; по крышке комода рассыпаны сушеные коренья Иоанна Завоевателя — на счастье; пока я все это рассматривал, белые поставили рядом еще одну корзину, в которой я разглядел бутылку из-под виски, наполненную леденцами и камфарой, небольшой эфиопский флаг, выцветшую ферротипию Авраама Линкольна и вырванную из журнала страницу с улыбающейся голливудской знаменитостью. А на подушке разместились битые чашки-блюдца из тонкого фарфора, памятная тарелка в честь Всемирной выставки в Сент-Луисе… Совершенно ошалевший, я уставился на старый кружевной веер, украшенный агатом и перламутром.
Когда белые вернулись, толпа снова пришла в движение, опрокинув выдвижной ящик, содержимое которого вывалилось на снег около моих ног. Присев на корточки, я стал перебирать артефакты, где среди прочего были: погнутый масонский герб, пара потемневших запонок, три бронзовых колечка, десятицентовик с пробитой гвоздем дыркой — счастливый амулет для ношения на лодыжке, красочная поздравительная открытка, подписанная детскими каракулями: «Бабуля, я тебя люблю», еще одна открытка с изображением белого блэкфейс-музыканта, сидящего в дверях хижины и бренчащего на банджо, а внизу открытки нотная запись и строчка из песни «Я возвращаюсь в свою старую хижину», пришедший в негодность ингалятор, нить ярких стеклянных бус на тусклой застежке, кроличья лапка, пластмассовая бейсбольная панелька для подсчета очков в форме перчатки кетчера с результатами матча столетней давности, старый молокоотсос с пожелтевшей от времени резиновой грушей, потрепанная детская туфелька и пыльный локон младенческих волос, перевязанный вохристой от старости, выцветшей лентой голубого цвета. К горлу подступила дурнота. В руку мне попались три просроченных полиса страхования жизни с фигурным штампом «аннулировано» и пожелтевшая газетная вырезка с портретом огромного чернокожего мужчины под заголовком: «ДЕПОРТАЦИЯ МАРКУСА ГАРВИ».
Потом я разворошил грязный снег в поисках чего-то такого, что могло ускользнуть от моего взгляда, и в самом деле нащупал пальцами в мерзлом отпечатке ботинка хрупкий лист бумаги, очень ветхий, исписанный пожелтевшими от времени чернилами. Я прочел: ВОЛЬНАЯ ГРАМОТА. Да будет известно всем, что я даровал волю моему негру, Примусу Прово, шестого числа августа месяца, 1859 года. Подпись: Джон Сэмюэльс, г. Мейкон… Смахнув капли талого снега с пожелтевшего листа, я быстро сложил его и убрал в ящик. Руки дрожали, дыхание участилось, словно я пробежал длинную дистанцию или наткнулся посреди улицы на свернувшуюся клубком змею.
Но облегчения не наступило, только горькая желчь наполнила мой рот и брызнула на добро стариков. Я обернулся и посмотрел на старый хлам невидящим взором, мой взгляд был обращен внутрь меня и вовне, в неясное будущее и в давнее-далекое, связанное не столько с моими собственными воспоминаниями, сколько со словесными образами, отголосками живой речи, которую я много раз слышал в родном доме, но не воспринимал всерьез. У меня словно забрали что-то мучительное, но дорогое моему сердцу, и с этой потерей я не могу примириться — так необъяснимо мы готовы терпеть ноющий гнилой зуб во рту вместо того, чтобы расстаться с ним резким болезненным движением. К чувству утраты примешивалась внезапно пронзившая меня мысль: весь этот хлам, убогие стулья, тяжелые старомодные утюги, цинковое корыто с помятым днищем значат для меня больше, чем следовало:
Короткое «Пустите!» вернуло меня назад. Пожилая пара была уже на ступеньках — старик держал ее за руку, белые мужчины обороняли проход, а толпа подталкивала меня все ближе к ступеням.
— Мэм, вам туда нельзя, — сказал белый.
— Я хочу помолиться, — ответила она.
— Ничего не могу поделать, мэм. Вам придется помолиться снаружи.
— Пустите, я пройду.
— Исключено.
— Мы всего лишь хотим помолиться внутри, — сказала она, прижимая к себе Библию. — Негоже молиться вот так у всех на виду.
— Сожалею, — ответил он.
— Да ладно, пустите женщину помолиться, — выкрикнули из толпы. — И без того все пожитки на улицу выволокли — чего же еще вам надо, крови?
— Да, пусть старики помолятся.
— Вот что с нами не так: только и знаем, что в молитве лоб расшибать, — прозвучал еще один голос.
— Поймите, вы не можете вернуться, — настаивал белый. — Вас выселили на законных основаниях.
— Нам одного только надобно: преклонить колено, — умолял старик. — Мы же здесь двадцать с лишним лет прожили. Пара минут, я не понимаю, почему нельзя…
— Мне нечего добавить, — ответил белый. — Есть распоряжение. Зря только время теряете.
— Всё, заходим, — сказала старуха.
Дальше все развивалось с такой быстротой, что я едва успевал следить за происходящим: старуха со своей Библией устремилась вверх по ступенькам, старик семенил за ней следом, но белый, вытянув вперед руку, преградил им путь.
— Я упеку вас, — воскликнул он, — Богом клянусь, упеку!
— Оставьте женщину в покое, — кричали из толпы.
В толкотне на верхней площадке белому влетело, а затем я увидел, как старуха упала на спину — и тут толпа взорвалась.
— Хватайте этого ирландишку, сучонка этого.
— Он ее ударил, — проорала мне прямо в ухо пуэрториканка. — Мерзкое животное, он ее ударил.
— Шаг назад, или я буду стрелять, — с горящими от гнева глазами крикнул белый, достал пистолет и отступил к дверному проему, в котором замерли в недоумении его приспешники с охапками вещей в руках. — Клянусь, я выстрелю. Сами не знают, чего добиваются, но я не посмотрю — стрельну.
Толпа остановилась в нерешительности.
— Шесть пулек в твоей пукалке, — крикнул какой-то коротышка. — А потом-то что?
— Да по-любому от нас не уйдешь.
— Настоятельно прошу не вмешиваться, — обратился к толпе судебный пристав.
— Эй, придурок, думаешь, можно вот так запросто являться сюда и бить наших женщин?
— Кончай трепаться, пора проучить ублюдка!
— Советую хорошенько подумать, — увещевал пристав.
Толпа рванула к лестнице, а я почувствовал, что моя голова вот-вот расколется пополам. От мысли, что они собираются напасть на человека, меня охватывали ужас и ярость вперемешку с отторжением и околдованностью. Я одновременно и хотел, чтобы это произошло, и опасался последствий; был возмущен и разозлен увиденным, но в то же время охвачен страхом… страхом не за жизнь белого и не за исход стычки, а за то, что попросится из меня наружу от этих сцен насилия. И под всем этим уже клокотали противоконфликтные мантры, которые я заучивал всю жизнь. Казалось, я балансирую на самом краю глубокой темной дыры.
— Нет, не надо, — услышал я свой надрывный голос. — Чернокожие! Братья! Черные братья! Это не выход. Мы ведь законопослушные. Мы законопослушный народ; наш народ медлен на гнев.