Ральф Эллисон – Невидимый человек (страница 52)
Я ее увидел, когда проснулся: она сидела в дальнем углу комнаты и читала газету, напряженно уставясь на страницу; очки съехали почти на кончик носа. Потом я заметил вот что: хотя очки у нее на прежнем месте, но глаза смотрят не на страницу, а на мое лицо и освещаются медленной улыбкой.
— Как самочувствие? — спрашивает.
— Гораздо лучше.
— Так я и думала. А будет еще лучше после моей похлебки, я тебе на кухне приготовила. Ты знатно поспал.
— Правда? — сказал я. — Который час?
— Около десяти. Кажись, тебе отдохнуть требовалось. Лежи-лежи! Сначала поешь, потом встанешь, — сказала она и вышла.
Вернулась она с бульонницей на тарелке.
— Это тебя мигом на ноги поставит, — заверила она. — Поди, в ночлежке о таком уходе и не мечтал? Теперь садись, да не спеши, обожди. Мне, кроме как газеты читать, и заняться-то нечем. К тому же люблю компанию. Ты по утрам торопишься?
— Нет, я сейчас после болезни, — ответил я. — Но мне нужно искать работу.
— Я так сразу и поняла, что хворый. Что скрывать-то было?
— Не хотел никого беспокоить, — ответил я.
— Мы все кого-нибудь да беспокоим. А ты только-только из больнички.
Я поднял голову. Она сидела в кресле-качалке, наклонившись вперед и легко обхватив руками прикрытые фартуком колени. Неужели карманы мои обшарила?
— Откуда вам это известно? — спрашиваю.
— Ишь, бдительный-подозрительный, — сурово произнесла она. — Что не так с этим миром: люди перестали друг другу доверять. Ты весь пропах больничкой, сынок. От твоих вещей так разит эфиром, что можно пса погрузить в глубокий сон.
— Не помню, чтобы я говорил про больничку.
— Без лишних слов понятно. Этот запах ни с чем не спутать. Родня в городе есть?
— Нет, мэм, — ответил я. — Мои все на Юге живут, а я приехал, чтобы заработать на колледж, да приболел.
— Вот ведь незадача! Но все наладится. Кем же ты хочешь стать?
— Теперь и не знаю, а поначалу думал выучиться на преподавателя. Но сейчас не уверен.
— А чем плохо учительствовать?
Я задумался, отпивая небольшими глотками вкусный горячий суп.
— Ничем не плохо, просто мне хочется заниматься немного другим.
— Ну, не важно, как ты решишь, только надеюсь, что люди нашей расы смогут тобой гордиться.
— Я тоже надеюсь, — отозвался я.
— Ты не надейся, а за дело берись.
Я смотрел на ее массивную, неподвижную фигуру и размышлял о том, чего хотел добиться и к чему это привело.
— Вы, молодежь, должны изменить эту жизнь, — сказала она. — Все сообща и каждый в отдельности. Только вам это под силу. Не сидите сложа руки, боритесь и поднимайте каждого из нас на ступеньку выше. И вот еще хочу сказать: в первую голову это касается южан, они еще помнят, как огонь жжет. А здесь большинство запамятовало. Нашли себе местечко потеплее, а о тех, кто на дне, забыли. Многие только языками мелют, а на деле все позабыли. Это ваша задача, молодежь: помнить и быть в первых рядах.
— Да, — согласился я.
— И будь осторожен, сынок. Это Гарлем, не попадись в его сети. Я в Нью-Йорке, но Нью-Йорк — не во мне, понимаешь, о чем я? Смотри, не продавайся за грош.
— Не буду. На это у меня нет времени.
— Ладно, как погляжу, из тебя выйдет толк, береги себя.
Я направился к выходу, а она, поднявшись с кресла, пошла меня провожать.
— Если когда-нибудь захочешь снять комнату где-нибудь кроме «Мужского пансиона», обращайся, — сказала она. — Уступлю за недорого.
— Буду иметь в виду, — пообещал я.
Вспомнить об этом обещании пришлось раньше, чем я думал. Перешагнув порог сверкающего, гудящего вестибюля «Мужского пансиона», я почувствовал отчуждение и недоброжелательность. Мой комбинезон притягивал взгляды, и я понял, что больше не смогу здесь находиться — данный этап жизни окончен. Вестибюль служил местом сбора самых разных групп, еще тешивших себя иллюзорными надеждами, которые я сам недавно выбросил из головы; здесь проводили время работающие студенты, мечтающие вернуться на Юг, чтобы продолжить обучение, престарелые защитники расового прогресса, вынашивающие утопические идеи построения бизнес-империй чернокожих, не рукоположенные миряне, сами посвятившие себя в сан священника, — без прихода и паствы, без хлеба и вина, плоти и крови; общественные «лидеры» без последователей, старики от шестидесяти лет и старше, которые даже после окончания Гражданской войны продолжали грезить о свободе в условиях сегрегации; бедолаги, воображающие себя благородными мужами, — разнорабочие или скромные пенсионеры, которые представлялись сотрудниками крупных, но малоизвестных предприятий, подражали нарочитой вежливости некоторых южан-конгрессменов, а при виде их склоняли головы и кивали наподобие старых петухов на птичьем дворе; и молодые люди, которых я теперь презирал, как любой разочарованный мечтатель презирает тех, кто, сам того не осознавая, живет своей мечтой — студенты экономических колледжей Юга, пьянеющие от одной мысли о финансах, но считающие бизнес некой абстрактной игрой, чьи правила были писаны во времена Ноева ковчега. Да, и еще одна группа людей постарше, но с похожими устремлениями, так называемые «банкиры», они же «администраторы», чьи попытки стать профессиональными финансистами ограничивались лишь фантазиями на эту тему, — швейцары и посыльные, которые тратили львиную долю своего жалованья на модную среди брокеров с Уолл-стрит одежду: костюмы и котелки от Brooks Brothers, английские зонты, черные оксфорды из телячьей кожи и желтые перчатки; с азартом и неколебимой верой в свою правоту они спорили, какие галстуки носят с какими сорочками, какой оттенок серого подходит для гамаш, что наденет принц Уэльский на то или иное мероприятие и через какое плечо перекидывают полевой бинокль; они никогда не читали финансовые новости в «Уолл стрит джорнэл», хотя фанатично покупали газету, носили ее под левым локтем, плотно прижатым к телу, и с грациозной легкостью придерживали сверху холеной рукой в перчатке — что в жару, что в холод (о да, у них был стиль), а другой рукой опирались под определенным углом на закрытый зонт и равномерно постукивали им, как тростью, при ходьбе; их тирольские шляпы и хомбурги, однобортные пальто-поло английского кроя и двубортные с бархатным воротником неукоснительно отражали веяния моды.
Я чувствовал их глаза, видел их всех, видел и тот момент, когда они узнают, что мои перспективы иссякли, уже видел презрение, которое они будут испытывать ко мне, студентишке, растерявшему как шансы на будущее, так и собственную гордость. Все это было очевидно, равно как и то, что со стороны жильцов постарше и дирекции меня ждет такое же презрение, словно бы утратой своего места в мире Бледсоу я совершил предательство по отношению к каждому из них… Это было заметно даже по тем взглядам, которые привлекал мой комбинезон.
На полпути к лифту я обернулся на чей-то смешливый голос: коротко стриженный мужчина с морщинистой конусообразной головой и жировыми складками на затылке распинался перед сидевшей на стульях в вестибюле группой слушателей; у меня не возникало сомнений, что я узнал оратора, поэтому без лишних колебаний наклонился за полированным тазом, наполненным вонючей жидкостью, в два шага оказался рядом и выплеснул мутное содержимое таза мужчине на голову, прежде чем его успели предупредить. И прежде чем я сам воочию убедился, что это не Бледсоу, а известный проповедник-баптист, и он подскочил с вытаращенными от изумления и негодования глазами, я же счел за лучшее поскорее убраться восвояси, пока кто-нибудь не сообразил преградить мне дорогу.
Но никто и не думал меня задерживать, я брел по улицам и с удивлением вспоминал свои похождения. Потом начался дождь, я тайком пробрался обратно к «Мужскому пансиону» и уломал озадаченного портье незаметно вынести мои вещи. Оказалось, что мне теперь запрещено входить в здание в течение «девяноста девяти лет и одного дня».
— Молодой человек, сюда вам вход заказан, — сказал портье, — но теперь у них только и разговору будет, что о вашей выходке. Вы же, право слово, устроили крещение преподобному старцу!
Так и получилось, что тем же вечером я переселился к Мэри, в небольшую, но уютную комнатушку, где и прожил до заморозков.
Наступил период затишья. С Мэри я рассчитывался из денег, полученных в качестве компенсации, и в целом был доволен, если не считать ее постоянных нотаций об ответственности и руководящей роли. И даже это не сильно мне докучало, пока я мог исправно вносить плату за жилье. Однако сумму мне начислили довольно скромную, где-то через полгода деньги закончились, и я снова отправился на поиски работы; вот тогда нравоучения Мэри стали меня порядком раздражать. Вместе с тем она никогда не напоминала мне о долгах и кормила с той же щедростью, что и прежде.
— Просто для тебя настали трудные времена, — приговаривала она. — Любой достойный человек через это проходит, а как в люди выбьешься, сам поймешь, что испытания тебе во благо были.
Мне же все представлялось иначе. У меня сбились жизненные ориентиры. Все время, свободное от поисков работы, я просиживал у себя в комнатушке, где запоем читал библиотечные книги. Вначале, пока у меня еще водились деньги, да и потом, если удавалось заработать пару долларов официантом, я перекусывал в какой-нибудь забегаловке, а после допоздна бродил по улицам. Друзей, кроме Мэри, я так и не завел, да и не особенно к этому стремился. Собственно, Мэри стала для меня не столько «другом», сколько чем-то большим: некой силой из прошлого, знакомой и надежной, не дававшей мне погрязнуть в омуте неизвестности, куда я боялся даже заглянуть. Но в то же время меня не покидала болезненная неловкость: Мэри постоянно напоминала, что ждет от меня проявления лидерских качеств, достижений, о каких пишут в газетах, а я разрывался между досадой и благодарностью: она поддерживала во мне призрачные надежды.