Рафаэль Каносса – Брижит Бардо и Роже Вадим: любовь, еще раз любовь и кино (страница 1)
Рафаэль Каносса
Брижит Бардо и Роже Вадим: любовь, еще раз любовь и кино
Глава 1. Пролог. Кафе «Ротонда», Монпарнас, Париж
Роже Вадим сидел за столиком в парижском Café de la Rotonde на бульваре Монпарнас – возможно, за тем же столиком, где раньше восседали другие знаменитые посетители этого кафе, включавшие Пабло Пикассо, Эрнеста Хемингуэя и Пегги Гуггенхайм, – и подавленно молчал. Он несколько раз открывал рот, чтобы сказать что-то – и не мог вымолвить ни слова. Словно рыба, выброшенная на берег. Рыба, которая сама себя выудила, сама выплюнула крючок и теперь не знала, что делать с этой мучительной свободой.
Он был, наверное, самым знаменитым во Франции кинорежиссёром и сценаристом. Его «И Бог создал женщину» взорвало мировое кино, а его муза Брижит Бардо, сидевшая напротив, стала божеством нового культа, где поклонялись не духу, а плоти. И только сейчас, в этот постыдный, унизительный полдень, он осознал, что не смог написать самый простой сценарий своей собственной жизни. Не предусмотрел поворотный пункт, не выстроил мизансцену, не прописал реплики. И полностью оплошал и облажался как режиссер своей судьбы.
Это было непостижимо, нелепо, невозможно! И одновременно это была горькая, солёная, как слёзы, правда.
Он поднял искажённые страданием глаза на ББ, на Брижит Бардо. Она, как всегда, выглядела безмятежно и великолепно. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь легендарные высокие окна «Ротонды», играли в её идеально белокурых, уложенных в небрежный, но безупречный узел волосах. Губы, полные и чувственные, были слегка приоткрыты. Взгляд больших, подведённых чёрным глаз скользил по залу с ленивым, почти царственным любопытством. Она выглядела именно такой, какой он её и слепил – словно Пигмалион Галатею.
Из куска милой, податливой глины он вылепил статую, а потом вдохнул в неё жизнь, душу и демоническую жажду свободы. И теперь статуя, встав с пьедестала, собралась уйти гулять по бульварам, не оглядываясь на создателя.
Рядом с ней сидел актёр Жан-Луи Трентиньян, бывший автогонщик. Вот он-то как раз и нервничал. Его длинные, изящные пальцы теребили край белой салфетки, свёрнутой в трубочку. Даже ему, отпрыску богатых родителей, удачливому автогонщику и актёру, которому повезло сразу начать с главных ролей, было не по себе между Роже Вадимом и Брижит Бардо – между этих двух раскалённых огней. Он чувствовал себя не победителем, завоевавшим ценный приз, а мальчишкой, который на спор схватил заряженный пистолет и теперь боялся, что оружие выстрелит ему в лицо.
А вот ей было хоть бы хны. Собственно, именно так, как он научил её играть в тех фильмах, которые принесли ей славу. Там она изображала женщину, свободно делающую всё, что взбредёт ей в голову, и пользующуюся своим телом как волшебным инструментом, который бросал к её ногам всё – мужчин, безграничную власть над миром, любые деньги и драгоценности. Все, что она ни пожелает. А сейчас она, похоже, как ни в чём ни бывало сыграла эту роль в жизни. Без дублей, с первого раза, с той же вызывающей, животной естественностью.
«Действительно, мне удалось вылепить из этой застенчивой и не очень старательной балерины и безголосой певички настоящую артистку!» – с невольным профессиональным уважением отметил про себя Роже Вадим.
Но творение его собственных рук, чёрт побери, не радовало его! Может, вообще не стоило заниматься этой Брижит Бардо? Может, надо было оставить всё как есть – провинциальным, ничтожным, никаким? Не перекрашивать её в блондинку, не учить ходить и двигаться, словно королева, раздающая чувственные милости миллионам своих подданных? Не открывать ей, что её тело – не храм, а оружие массового поражения, способное сокрушать империи и ломать судьбы?
У Роже Вадима грудь разрывало от этих вопросов. В висках стучало. Он родился в Париже, носил элегантную французскую фамилию, но происходил из старинного русского дворянского рода Племянниковых. Его предки дрались на дуэлях за честь дамы, ходили в штыковые атаки, правили имениями, строили и разрушали судьбы крепостных. И теперь он тщетно пытался обратиться к древней памяти своего старинного рода, видавшего на своём веку всякое, чтобы эта память, эти древние навыки дали ему подсказку – как обращаться с взбунтовавшейся Галатеей? Как усмирить богиню, которую сам же и возвёл на алтарь?
Но сиятельные предки, чьи портреты висели в его кабинете, презрительно молчали. Их молчание было красноречивее любых слов. Или их неслышимый ответ сводился к простому, грубому, как удар нагайкой – «Оставь её, дурак. Коней на переправе не меняют, а жён – тем более. Но если уж упустил – отпусти с Богом и не унижайся»?
Брижит Бардо повернулась к своему бывшему любовнику, мужу, наставнику во всём. Её голос был спокоен, почти холоден:
– Полагаю, ты оставишь нас и не будешь мучить своей ревностью? Это так… утомительно.
Роже Вадим через силу пожал плечами, пытаясь придать себе бодрый, независимый вид, который он когда-то придумал для героев своих ранних новелл:
– Ревновать вообще не в моих правилах. Я не ревнивец. Я – зритель. Иногда – режиссёр. Но никогда – тюремщик.
Жан-Луи Трентиньян подался вперёд, будто собираясь врезать с разворота. Его голос дрогнул от напускной смелости:
– Брось, Роже… Я же прекрасно понимаю твои чувства… Когда теряешь такую женщину, как Брижит, то поневоле сойдёшь с ума. Может, и мне когда-то тоже суждено потерять её. – Он с вызовом посмотрел сначала на Роже Вадима, потом на саму Бардо, словно бросая перчатку им обоим: – Но предупреждаю – я буду биться за неё всеми зубами и когтями, как лев!
Актриса презрительно фыркнула – короткий, резкий звук, похожий на выхлоп старого мотора «Ситроена»:
– Вы рассуждаете обо мне, словно я – вещь. Трофей. Приз за лучший круг на трассе или за самую убедительную сцену. Вы в своём уме? Боже мой, как жалки мужчины! Вы все хотите владеть. А я не желаю быть чьей-то собственностью. Ничьей.
Роже Вадим, сглотнув комок в горле, остолбенело смотрел на Брижит Бардо. В его памяти, как в кинозале, поплыли кадры хроники их личной жизни. Она досталась ему 15-летней девочкой. Девственницей! Воспитанной по всем строжайшим правилам католического училища – не приближаться к мужчине, не заговаривать с ним, даже не смотреть в его сторону. Он помнил её робкий шёпот, дрожащие руки, испуганные глаза – в тот раз, когда они впервые остались наедине, когда он в первый раз коснулся ее тела. А потом он в одночасье сделал её женщиной, научил всему – вкусу дорогого вина, искусству светской беседы, языку тела и, конечно, непревзойдённому мастерству любви. Сначала она всего стеснялась, была чрезвычайно робкой. Но это лишь ещё больше заводило и раззадоривало его, охотника и первооткрывателя. В конце концов, он сделал её тем, кого даже наглые, не верящие ни в Бога, ни в чёрта американцы называли «сексуальным символом десятилетия». Даже больше – «секс-символом эпохи». Но он-то прекрасно помнил, какой робкой и зажатой она была изначально! А теперь с ней действительно мало кто мог тягаться. Она освоила уроки слишком хорошо. Слишком…
Брижит Бардо нетерпеливо потянулась к бутылке дорогого шампанского, налила себе полный бокал, выпила залпом. Даже в том, как она пила, заключался секс. Не изящный, салонный флирт, а прямое, откровенное вожделение, которое принимало материальные формы. Шея, запрокинутая назад, азартное движение горла, блеск влаги на нижней губе. Она и в самом деле была богиней. Но уже не его – теперь она, по крайней мере на сегодняшний вечер, принадлежала Жан-Луи Трентиньяну. Но надолго ли, в самом деле? На месяц? На неделю? До следующего утра?
Впрочем, ответа на этот вопрос, похоже, не знала и сама Брижит Бардо.
Её красивое лицо богини прорезала недовольная гримаса, как у капризного ребёнка, которому надоела новая игрушка:
– Это слишком затягивается. Мне уже скучно. Роже, может быть, мы закончим с этим? Все ведь и так кончено. И не о чем жалеть, верно? Мы хорошо провели время. А теперь это время кончилось.
Роже Вадим набрал в грудь воздух, пахнущий кофе, табаком и прошлой славой, и глухо выдавил, стараясь, чтобы голос не дрогнул:
– О нет, дорогая. Я буду жалеть всегда. Как страшно, до дрожи жалеет Пикассо, когда ему приходится расставаться с лучшими картинами. Даже если за них платят миллионы. Потому что это – часть его души. Вырезанная и выставленная на всеобщее обозрение.
Трентиньян раскатисто расхохотался, слишком громко, слишком нарочито, пытаясь снять напряжение:
– Я был бы счастлив изображать такую жалость к себе, когда взамен за размалёванный кусок полотна мне вручают миллионы полновесных долларов и франков! Да ещё и соревнуются между собой за право вручить их мне! Роже, ты смешон. Ты не потерял картину. Ты её продал. И продал дорого. Вся Франция, нет, весь мир смотрит на неё и восхищается. И помнит, кто был творцом. Утешься.
Брижит Бардо покосилась на него. В её глазах было странное выражение – внезапная холодная ясность, похоже, она уже почувствовала, что Жан-Луи Трентиньян далеко не так же умен, как он красив. Что его остроумие – дешёвое, а смелость – напускная. Что он – просто следующая декорация в её новом фильме, который она теперь режиссировала сама.