реклама
Бургер менюБургер меню

Радик Яхин – Алая печать (страница 2)

18

Кристи рванулась вперёд, но двое стражников, стоявших по бокам, схватили её за плечи и удержали на месте. Она не кричала, не билась. Она только смотрела на Марту Грей, и во взгляде этом была такая мольба, что Марта не выдержала – отвернулась, пряча слёзы, которые жгли ей веки.

– Приговор окончательный и обжалованию не подлежит, – закончил судья и стукнул кулаком по столу. – Суд окончен. Уведите осуждённую.

Когда стражники вели её по проходу между скамьями, Кристи чувствовала на себе сотню взглядов. Одни были полны злорадства, другие – страха, третьи – любопытства, как у детей, глядящих на пойманного зверька. Но она не видела их. Внутри неё бушевала буря, которую никто не мог заметить снаружи.

Мысли путались, скакали, обгоняли друг друга. Ребёнок. Маленький тёплый комочек, который остался у соседки, у доброй женщины, которая согласилась присмотреть за ним на время суда. Грудной младенец, ещё не получивший имени, потому что Кристи всё откладывала крещение, надеясь, что отец всё же решится признать дитя. Глупая надежда. Женская надежда, которая сильнее разума.

Она вспомнила его лицо. Дуглас Рейн, священник, пастырь этой общины, человек, чьи проповеди заставляли сердца биться чаще, чей голос звучал в ночи, когда она не могла уснуть. Она вспомнила его руки – тонкие, длинные пальцы, которые так же легко перелистывали страницы Священного Писания, как и гладили её волосы в те редкие минуты, когда они оставались одни в маленькой лесной часовне, куда никто не заходил по будням.

«Он придёт, – думала она, ступая по доскам, которые, казалось, хотели провалиться под её ногами. – Он не может не прийти. Он обещал».

Но где-то в глубине души, в том тёмном углу, куда Кристи боялась заглядывать, жил холодный голос: «Он не придёт. Ты всегда знала, что он не придёт. Священник не может признать ребёнка. Священник не может стоять на позорном месте рядом с падшей женщиной. Ты для него – грех. Ты для него – падение. Ты для него – тайна, которую надо похоронить, а не дитя, которое надо воспитать».

Она сжала зубы так сильно, что челюсть заныла. Гордость – вот что оставалось у неё. Гордость и молчание. Пусть думают что хотят. Пусть клеймят. Пусть отнимают дитя. Она не даст им удовольствия видеть её слёзы.

На улице моросил мелкий холодный дождь. Осень в этом году выдалась ранняя, злая, с ветрами, которые, казалось, дули прямо из преисподней. Кристи подставила лицо дождю, и капли смешались с теми слезами, которые она всё-таки не смогла удержать, – с теми, что текли внутрь, сжигая горло, грудь, душу.

Стражники, два парня, которых она помнила ещё мальчишками, бегавшими босиком по пыльной дороге, вели её к маленькому домику на краю общины, где ей предстояло жить до субботнего позора. Они молчали, потому что не знали, что говорить. Им было неловко. Она чувствовала эту неловкость и презирала их за неё.

– Оставьте меня, – сказала она, когда они подошли к двери. – Я не сбегу. Куда мне бежать? В лес, к волкам? К индейцам, которые сдерут с меня скальп быстрее, чем вы успеете прочитать «Отче наш»? Я здесь. Я своя. Ваша. Алая.

Последнее слово она выплюнула с такой горечью, что парни отшатнулись. Один из них, тот, что помоложе, покраснел до корней волос и пробормотал что-то невнятное. Они ушли, оставив её одну перед дверью, за которой не было ничего, кроме пустоты и запаха сырой древесины.

Кристи толкнула дверь. Внутри было темно, холодно, пахло мышами и плесенью. Кто-то поставил на стол глиняную миску с водой и ломоть чёрствого хлеба. Кто-то постелил на лавку тощее одеяло. Кто-то – может быть, та же Марта Грей, которая скоро заберёт её ребёнка, – проявил эту каплю милосердия, которая жгла сильнее любой жестокости.

Она опустилась на колени прямо на холодный земляной пол, не чувствуя боли. Руки сами сложились для молитвы, но слова не шли. В голове было пусто, только сердце билось глухими ударами, отсчитывая секунды до того момента, когда придёт женщина и заберёт её дитя.

– Господи, – прошептала она наконец в темноту. – Если Ты есть, если Ты слышишь – за что? Я любила. Я люблю. Разве любовь – грех? Разве Ты не любовь?

Темнота молчала. Только ветер завывал в щелях, и где-то далеко, в лесу, закричала ночная птица – резко, тоскливо, как душа, потерявшая надежду.

В заднем ряду, в тени, отбрасываемой массивной балкой, стоял человек, закутанный в тёмный плащ с капюшоном, надвинутым так низко, что лица не было видно. Он не шевелился всё время, пока длился суд, и только когда Кристи вывели, он слегка повернул голову, провожая её взглядом.

Никто не обращал на него внимания. В такой день каждый был занят собой, своим грехом, своим страхом. Никто не смотрел по сторонам, не искал чужаков. А если бы и посмотрели – что они увидели бы? Просто человека в плаще, каких много. Может быть, приезжий торговец, случайно зашедший поглазеть на праведный суд. Может быть, фермер с дальних выселок, приехавший по делам.

Но это был не торговец и не фермер.

Дуглас Рейн стоял, прислонившись спиной к холодной стене, и чувствовал, как стена эта давит на лопатки, как давит на душу весь этот зал, весь этот суд, вся эта жизнь, которую он построил на лжи. Он слышал каждое слово. Видел каждое движение Кристи. Заметил, как дрогнули её ресницы, когда судья произнёс имя Марты Грей.

Внутри у него всё кричало. Рвалось наружу. Хотелось выбежать вперёд, упасть на колени перед всем собранием и закричать: «Это я! Я отец! Судите меня! Клеймите меня! Я согрешил, я соблазнил, я обещал, я не сдержал обещания!»

Но ноги не двигались. Язык прилип к гортани. Страх – липкий, холодный, скользкий – обвился вокруг шеи удавкой и душил, душил, душил.

Он боялся не позора. Не клейма. Не тюрьмы. Он боялся Бога. Или, точнее, того образа Бога, который сам создал в своей голове за годы служения. Бога карающего, Бога ревнивого, Бога, который не прощает слабости своим служителям. Если священник падает – значит, вера его была ложной. Значит, все его проповеди – пустой звук. Значит, люди, которых он привёл к Богу, теперь будут прокляты вместе с ним, потому что проводник оказался самозванцем.

Эта мысль была невыносимее любой другой.

Он смотрел, как Кристи выходит, прямая, гордая, несломленная. И впервые за долгие годы понял, что такое настоящая вера. Вера – это не проповеди с кафедры. Вера – это стоять под градом обвинений и не сломаться. Вера – это молчать, чтобы спасти другого, даже если этот другой не заслуживает спасения.

Он заслуживал? Дуглас Рейн, священник, любовник, трус, стоящий в тени и сжимающий кулаки так, что ногти впиваются в ладони до крови, – заслуживал ли он этого молчания?

– Прости меня, – прошептал он одними губами в тот момент, когда дверь за Кристи закрылась. – Прости меня. Я найду способ. Я всё исправлю.

Но в глубине души он знал: исправить ничего нельзя. Можно только жить дальше с тем, что сделал. Или не жить.

Он выскользнул из зала незаметно, растворился в серой мгле дождливого дня, как тень, как призрак, как человек, которого больше не существует. Только под плащом, на груди, там, где никто не мог видеть, лежала маленькая прядь тёмных волос, перевязанная красной ниткой. Он носил её всегда, с самого первого дня, когда Кристи отдала её ему, смеясь: «Чтобы ты помнил, какие они, грешные волосы, когда будешь проповедовать о святости».

Он помнил. Он помнил каждую секунду.

Субботнее утро встало хмурое, тяжёлое, с низкими тучами, которые, казалось, касались крыш домов. Ветер стих, и это было хуже всего – тишина давила на уши, обещая что-то неотвратимое, как само правосудие.

Кристи проснулась до рассвета. В маленьком домике, куда её поместили, не было ни свечей, ни тепла, только та же миска с водой и тот же чёрствый хлеб, к которому она так и не притронулась. Она лежала на лавке, укрытая тощим одеялом, и смотрела в потолок, где меж досок виднелось серое небо.

Мысли о ребёнке не отпускали ни на минуту. Марта Грей пришла вчера вечером, как и обещали. Вошла без стука, с опухшими от слёз глазами, и молча протянула руки. Кристи отдала дитя – маленький тёплый свёрток, который пах молоком и жизнью, – и не проронила ни звука. Только поцеловала в лоб, в крошечную ямочку между бровями, и прошептала: «Я вернусь за тобой. Жди».

Марта взяла ребёнка осторожно, будто стеклянного, и ушла, не оборачиваясь. Дверь закрылась, и Кристи осталась одна в темноте, слушая, как затихают шаги. Тогда только она позволила себе упасть на колени и завыть – беззвучно, чтобы никто не слышал, чтобы никто не пришёл на этот вой, как приходят на крик раненого зверя, чтобы добить.

Теперь, на рассвете, она встала, потому что надо было вставать. Потому что сегодня – позорный столб. Потому что сегодня она впервые наденет алую букву.

На столе лежал свёрток – кто-то принёс его ночью, подсунул в щель под дверью. Кристи развернула грубую холстину и замерла. Внутри лежало платье – простое, серое, из некрашеной шерсти, но чистое и, кажется, новое. А поверх платья – кусок алой ткани, вырезанный в форме буквы «А». Буква была крупная, в ладонь величиной, с грубо обмётанными краями. Кто-то потрудился, чтобы этот знак был заметен издалека.

Она взяла букву в руки. Ткань была жёсткой, колючей, пропитанной чем-то – может быть, краской, может быть, кровью, если верить старым легендам о таких клеймах. Кристи поднесла её к лицу, понюхала. Пахло железом и почему-то мёдом. Странный запах, необъяснимый.