Пётр Гулак-Артемовский – Поетичні твори, повісті та оповідання (страница 160)
Лотхен взяла меня и, напевая арию из какой-то one-» ры, положила в шкатулку, сильно пахнувшую мускатным Орехом.
Собрав нас несколько сотен, немец положил в пакет вместе с письмом и отправил по почте к еврею Шмулю, куда-то далеко. В письме была написана благодарность Шмулю за хороший товар и требование еще такого товара; особливо опойки очень понравились немцу, и их легко можно сбывать за английские, только духу английского не имеют, а для этого советовал взять кислое яблоко, изрезать его ломтями и соленую селедку тоже изрубить, перемешать все вместе и, обернув тонкою холстиной, положить на ночь в тюк опойков: тогда они будут пахнуть английскими; извинялся, что затрудняет его, бла-гоприятеля Шмуля, подобною просьбой, но ему, дескать, самому немцу, невозможно сделать этой операции, сейчас работники увидят и разблаговестят: «А от вас я получу опойки хорошие и с хорошим зайахом, английским, то и объявлю всем, что получил чрез вас прямо из Англии на Радзивилловскую таможню — и расход будет лучший, и выгоды больше мне и вам тоже; я ведь честный человек, чужим пользоваться даром не хочу; заплачу вам и за яблоки, и за селедки, и за труд, хоть труда тут и немного»,
Я приехала к Шмулю в самый разгар шабаша. У Шмуля было много гостей, и свои родичи, и проезжие купцы из Бердичева и Брод. В обширной комнате богатой корчмы стоял длинный стол, покрытый ковром, а сверху белым полотном; кругом скамьи, тоже покрытые коврами; на столе возвышались-даа- подсвечника медные старинной работы, высокие, разветвленные на бесчисленное множество трубочек; в каждую трубочку была вставлена тоненькая сальная свечка, известная даже в продаже под именем шабашковых. Эти два подсвечника очень походили иа два великолепные горящие дерева? кроме того, на столе еще стояло с десяток обыкновенных подсвечников со свечами; к стенам во многих местах были приколочены жестяные канделябры; в них тоже горели шабашковые свечки — словом, большая комната была залита светом и имела характер самый праздничный.
Евреи долго молились, привязав каждый себе на лоб четвероугольный кожаный ящичек» ковчег завета, и накинув на плечи легкий широкий фелем, белое шерстяное покрывало вроде риз, обшитое синей каймой. Потом завопили страшно, исступленно, скинули свои молитвенные одежды, вымыли руки и, надев шапки, сели за стол на скамейки. Рохля, жена старого Шмуля, украшенная золотом и жемчугом, сама принесла щупака, т. е. щуку. Эта щука была приготовлена по-еврейски: ее положили в горшок, прибавили туда масла, луку, перцу и разных пряностей, потом покрыли горшок крышкой, замазали тестом все поры и поставили в печь. Тут она варилась в масле, в соку из луку и в собственном своем соку. Евреи считают щуку, изготовленную таким образом, лучшим произведением кухни и встретили ее изъявлением общего восторга.
Тут я увидела, что попала не в русское общество. Славянская натура выразила бы свой восторг шумно, громко; славяне приветствовали бы щуку криком; напротив, евреи молчали, изредка кто-нибудь щелкнул языком или пальцами. Но надобно было видеть, как просветлели лица их, как захлопали веки глаз, поднялись брови и подергивались уголки рта. Восторг был неописанный: кушанье было всем по нутру, а все ели его понемногу, осторожно, наслаждаясь самым малым кусочком более, нежели иной простой человек, объедаясь до смерти. За щукой следовал ряд кушаньев более или менее оригинальных: здесь была и морковь с гусиным салом (цымес), и лапша с перцем, яйцами и маслом (гугель), и разные опресноки и какие-то печеные яйца с чесноком. В заключение подали варенье: в меду вареную свеклу с перцем и корицей, и в меду же вареную редьку тоже с разными пряностями. Все это заливали разными настойками, очень пряными и расслащенными медом, и сахаром; настойки пили из ма^ леньких рюмочек, и то никто не наливал себе более половины рюмки, а многие едва наливали на донышно, быстро выпивали и потом долго с расстановкой щелкали языком. Правда, зато маленькие рюмки наливались очень часто.
Когда ужин — он же и обед — кончился и гости развеселились, хозяин прочитал благодарственную молитву и затянул маиофис; гости подхватили; составился довольно дикий хор, впрочем, имевший свою гармонию. Я полагаю, не так в нем странна музыка, как звуки речей, потому что маиофис — торжественная еврейская песня, песня духовная, и писана на языке древнееврейском. Во время самого торжественного возгласа певших вбежал в комнату молодой еврей.
Маиофис остановился. Молодой еврей спросил:
— Кто здесь хозяин Шмуль?
— Ну, я Шмуль, я самый.
— Вот это письмо от кагального Лейбы Пацынского из П *, наказывал ехать к тебе поскорее: дело нужное.
— Теперь праздник кончился, письмо взять и прочитать можно. Садись, отдохни, ты устал, шел долго, хоть в шабаш нужно избегать путешествий. Ну, коли дело срочное, с молитвою можно.
— Я не шел... я ехал...
— Ай вей! Ехал, в шабаш ехал!.. И ты цел остался? Гибнет Израиль!
— Мне было легче ехать, нежели идти, да и не( поспел бы — дело важное.
— Оно так, ехать легче; ну заупрямься твоя лошадь или пристань, ты бы сломил ветку с дерева подгонять ее и осквернил бы субботу: грех страшный тяготел над тобой! Ты избежал его? Говори, сын мой, говори, как хо-сету.
— Избежал. На дороге мужик починивал мост, оступился и полетел в реку; кругом никого не было, а я ехал по мосту, гляжу: мужик вынырнул из воды и схватился за сваю, но свая мокрая, скользкая, трудно держаться за нее. Вот он и кричит мне: «Возьми на мосту веревку да брось мне!» Я было и руки протянул, поддался лукавому, да вспомнил субботу и поскакал прочь.
— Слава Адоиаи! Ну посмотрим, какое здесь дело. А ты перекуси с дороги.
Молодой еврей начал есть, а Шмуль углубился в письмо. Чем более читал он, тем более лицо его прояснялось, даже улыбка явилась на тонких губах его.
— Не оставляет господь народа своего! —сказал Шмуль, складывая письмо.
— А что?—спросил один из гостей, бродский еврей Гершко.
— А то, любезный Гершко, что нам бог дает хлеб в руки: от хлеба хлеб, хлеб хлебов твоих, как говорится в старых книгах!
— Будет торговая операция?
— Уж есть, да еще какая! В Белоруссии неурожай, пишут мне,
— Славная операция! Не помешали бы вам.
— Кто нам помешает? Ну, кто? Вот в письме мне пишут из кагала приказ закупать везде муку и доставлять на цристань, а на пристани все суда уже закуплены нашим обществам: кто хочешь привози хлеб, все суда наши,, нам же продаст себе в убыток!
— А здешние паны?
— Паны? Гм! Видно, Гершко, что ты приехал издалека! Какие тут паны? Тут мы паны. Тот пан, кому кланяется, а паны нам кланяются. У любого пана не найдешь ста рублей лишних в кармане, все живут в долг; что получит, расплатится — и опять сидит без гроша. Какие это паны? Они только хвастают да важничают. Граф накормит соседа обедом, а сосед, бедный человек, зовет графа не на простой хлеб-соль, что бог послал, а хочет угостить его лучше графского, а денег нет! «Шмуль, голубчик! Такой-сякой, дай денег на шампанское...» И запродает пан Шмулю все, что ни есть, хлеб на корню запродает и угостит графа, а после хлеба нет, опять до Шмуля: «Дай хлеба: люди с голоду пухнут». Какие это паны? Им стыдно подать дешевое вино, а не стыдно кланяться Шмулю! А Шмуль все-таки еврей, простой человек, бедный человек.
— Так; да ведыони помещики.
— Ай, Гершко! Какие они помещики! Мы помещики! Спроси: знает ли один из сотни... мало, из тысячи, знает ли своих мужиков? А я знаю, я знаю, кто хорош, кто худ, кто честный человек, а кто мошенник, кто богат, кто бе-ден — все я знаю, а ему некогда, пану некогда: он с утра до ночи, с вечера до свету играет в карты, не то в самую рабочую пору запряжет шестерик и сам сядет в карету с семьей, а другой четверик везет постель да девок, и едет в гости на неделю, на две, на месяц едет; гуляет себе, а приказчик делает что хочет... Бедный работает, ему нечем откупиться, богатый не работает... Прилетела буря, прилетел град, прилетели журавли, выбили всю ниву—■ ее скорей и скосят, был бы счет скирдам, было бы чем похвастать, а пришла зима — сорок или пятьдесят человек целый день молотят скирду; перемолотили — вышла четверть хлеба. А стоит ли четверть сорока рабочих? Придется опять кланяться Шмулю: «Дай хлеба...» Какие' они помещики? Подняла казна цену на водку, хотела им сделать добро — стали подрывать друг друга, пошли- жалобы, доносы; где было доходу тысяча рублей, и ста не стало; нам поклонились — мы взяли шинки и живем, хваля бога!1 Отчего же это? Оттого, что мы умеем жить, а они не умеют; им или на рубль давай десять, или все пропадай. Стала платиться дорого тонкая овечья шерсть — все завели овец, друг перед другом хлопотали, завидовали друг другу и развели овец видимо-невидимо! Шерсть упала, а денег надобно; навезли на ярмарку шерсти видимо-невидимо, а московские фабриканты сговорились и дают за шерсть пятидесятирублевую десять рублей за пуд. Паны сговорились не продавать дешево; Москве надо шерсти, заплатят дороже, и целый день держались; а назавтра глядим, один уже спустил пятьсот пудов по три целковых: «Проигрался, говорит, ночью в карты, платить нужно!» И пошли все отдавать шерсть почти задаром. Сено продать, что съели овцы на пуд шерсти, так дороже выйдет трех целковых! А капитал? А проценты? А работники? Ай вей, какая глупая продажа, а состоялась! Московские фабриканты нажили копейку — умный народ, умеют вести, себя, умеют выдержать, не топят друг друга... Наши паны были хорошие господа на службе, получали из казны жалованье и жили; а вышли в отставку — ничего не знают, ничему не учились такому... Наш брат учится коммерции с малых лет, ее знает, а он ничего не знает; ему стыдно посмотреть, как рожь растет, и сына так учит: на всяких языках у него сын говорит, всякие звезды считает, а прихода с расходом не сведет; а коли примется за экономию — смех берет! Недавно один посылал в город продавать полову: десять мешков повезло два человека за двадцать верст; поехали утром, вернулись вечером' и продали по-лову по четыре копейки мешок и привезли сорок копеек медью! И весь уезд кричал: «Вот хозяин, ничто у него не пропадет!» Д не спросили, что стоит подвода и два работника в самое горячее время, в жатву? Таковы все они. Нашего брата порой прижмет за пятак, а тысячу спустит с рук! Какие они паны! Ой вей, Гершко, мы паны! Восхвалим господа.