реклама
Бургер менюБургер меню

Пётр Гулак-Артемовский – Поетичні твори, повісті та оповідання (страница 159)

18

— Нет, маман, он будет хозяин — я знаю.

— А почему бы это?

— Потому что он все занимается оборотами: то купит, другое продаст, и все с барышом. Мне сказала Ак-сютка, а она узнала от денщика Жозефа, ей денщйк все рассказал...

— Вот это речи! Вот теперь я узнаю в тебе свою родную дочь! Поцелуй меня, моя ненаглядная! Кто бы подумал, что она, такая молоденькая, все, кажется, смотрит в книжку да на цветочки, а могла узнать подноготную человека! Это необходимо, друг мой. Я много чрез это выиграла, что узнавала чрез людей; от людей ничего не скроется; умей только их допросить, кого ласковым словом, кого рюмочкой водки, кого, пожалуй, подарочком, а иного, делать нечего при нужде, и полтинничком или целковым...

— Вы меня, маман* не учите; я люблю Жозефа за его душу чистую, поэтическую, но более за основательный характер; он не промотает моего и своего состояния, а что он хотел зажечь ассигнацией сигару, это пустяки, у него их много, да и ассигнация была самая ничтожная.

Прошу покорно, эта девчонка так обо мне выразилась! Вот что значит быть безгласной!

— Ты ли это говоришь, дочь моя? Откуда такие умные речи? А я думала, она ребенок.

— Ошибались.

— Ошибалась, ошибалась! Ну, бог с тобой, святой ангел-хранитель и все святые! Эй, Дунька! Да посвети сюда, подлая тварь, вот я тебя!

Старуха ушла, ругая девку, и, наконец, прочтя множество молитв, перемешанных разными посторонними возгласами, касавшимися завтрашнего обеда, работ и сегодняшних необходимостей, улеглась в постель.

Назавтра случился праздник. Приехали гости. Опять старая барыня оделась в богатое шелковое пЛатье и бархатную мантилью, а на голову наценила с полпуда стекляруса, и в нитках, и в звездах, и в кисточках, опускавшихся на самые плечи. В гости приехала помещица* ближняя соседка, страшная сплетница; с нею муж ее, отъявленный... не знаю, как назвать человека, который вечно улыбается, со всеми соглашается и всему поддакивает. Эта чета привезла с собой весь свой наличный приплод: старшего сына, долговязого мальчика лет пятнадцати, дочку, девочку лет двенадцати, с огромным ртом и большими красными руками, еще другую дочку, поменьше и покрасивее, еще сынка, неопрятного мальчишку лет пяти, у которого беспрестанно матушка спрашивала: «Сеня, где твой носовой платок?» И, наконец, годовалого ребенка, зло и громко кричавшего целый день на руках у мамки, здоровой бабы в сарафане.

Соседка сплетничала, сосед поддакивал и изгибался перед старухой, старшая дочь играла на фортепьяно Полине Александровне какую-то песню, кажется: «По всей деревне Катенька красавицей слыла», ошибалась, сбивалась, путалась и опять начинала сначала. А между тем сыновья рыскали по всему дому: меньший лазил по столам и стульям, оборвал две сторы и разбил зеркало, за что старая барыня, верно, в душе прокляла его, но из приличия сказала: «Это пустяки, душенька!», и когда мальчик разревелся, то и сама мать повторила ему:' «Это пустяки, тебе ведь сказали, что пустяки: не печалься, нездорово плакать»; а старший между тем забрался в спальню хозяйки, и перешарил там все уголки, нашел ридикюль, висевший там на стуле, пересмотрел все* вещи, попробовал на язык порошки, и белый и красный, потом взял меня в руки, оглянулся и преспокойно положил к себе в карман.

Подобный способ приобретения ассигнации мне довелось увидеть в первый раз в жизни, и он мне показался очень удобным, простым, тихим и приятным. Но, более мой, в какое общество попала я! В кармане у моего нового хозяина лежала какая-то книжечка, завернутая в бумагу, кусок мела и перочинный ножик, гадкий, шероховатый, пахнувший луком.

Мы уехали из гостей довольно рано. Сосед торопился поспеть домой засветло, чтоб отправить сына в город: он, видите, учился там в каком-то пансионе и должен был явиться завтра в классы, рискуя за неявку просидеть без отпуска целый месяц. От деревни, куда мы приехали, город был очень близко. Матушка напоила чаем долговязого сынка, накормила ужином и, снабдив его корзиной пирожков и всякой всячины, отправила в город. Когда мой, хозяин явился в пансион, то уже все ложились спать. Содержатель немного было наморщился, но мой недоросль сказал ему: «Папенька и маменька свидетельствуют вам почтение и прислали бутылку наливки», его лицо разгладилось, и, улыбаясь, он отвечал: «К чему это? Зачем беспокоились! Где же вы дели бутылку?»

— Отдал швейцару.

— Напрасно; было прямо принесть ко мне; впрочем, я пошлю сейчас к швейцару. Ложитесь спать.

— Экой черт! — ворчал мой недоросль, когда ушел содержатель. — На него никогда не угодишь; а скажи я: принес, мол, к вам, сказал бы: зачем не оставил у швейцара?

Наутро поднялась суматоха; кто одевался, кто против зеркала строил рожи, приучаясь корчить больного, кто громко повторял уроки, и вот все гурьбой ушли в коридор и рассеялись по классам. Я лежала в кармане со вчерашними своими товарищами, мелом и книжечкой. Когда уселись по скамьям, мой хозяин вынул меня из кармана и показывал своим соседям. Тут я успела сделать кое-какие замечания, пока меня сдавали с рук на руки. В классе было несколько скамеек: они стояли в четыре ряда; на первой сидели мальчики поменьше и, как кажется, поприлежнее, а на самой последней помещались старички, большие высокие недоросли. Здесь они занимались всем, кроме науки: один рисовал карикатуру, другой вязал цепочку, третий клеил под скамейкой из картона домик, четвертый с пятым играл в крестики на пироги будущего обеда, а один, самый жирный, забился в скамью, словно в гроб, положил под головы вместо подушки избитую в пух «Историю» Кайданова 16 и спал богатырским сном, не боясь свирепых народов, ратующих на страницах его изголовья.

Казалось, эта скамейка была рассадником будущих Подметкиных: все они глядели исподлобья, все говорили насильственным басом.

— Не перекинуть ли нам направо, налево, а? — спрашивал клеивший домик, оставя на время свою работу,

— ІТа синенькую, что ли? — сказал мой хозяин.

— Известно.

— И мы примажемся, — заметило несколько голосов.

— Идет; погодите только, пока придет иностранец, мучитель, вот мы и время скоротаем.

— Хорошо говорить, а картишки-то где?

— Я человек запасливый, вот они.

И мой хозяин вынул из кармана маленькую книжку, завернутую в бумагу, развернул бумагу — и я с изумлением увидела, что это была не книжка, а колода карт; но вошел учитель — и все присмирели. Некоторые в первых рядах поздравили учителя с новой жилеткой; он отвечал едва понятно по-русски, что, не советует мешаться в его туалет, а заниматься своим, но это была только фразам самодовольный взгляд, брошенный им на жилет, показывал, как его самого занимала обновка и как ему приятно замечание и поздравление слушателей. После этого он сел на кафедру и однообразно начал спрягать какой-то иностранный глагол; казалось, в лице педагога сидела сама олицетворенная скука. Учитель спрягал все далее, некоторые из передовых слушателей, увлеченные снотвор-ньщ обаянием, дремали, а на последней закипела сильная игра. Моему самолюбию было приятно, что обо мне спорили, как во время оно о прекрасной Елене 17. Наконец спор и игра сделались до того живы, что обратили на себя внимание хладнокровного спрягателя глагола, а игравшие до того занялись мною, что не заметили, как учитель встал с кафедры, подошел к последней скамейке и быстро схватил меня рукою, как ястреб хватает в.пол$ слабого беззащитного жаворонка. Мой хозяин начал было объявлять свои права, говорил, что ассигнация дана ему на бумагу, карандаши и прочее.

— Но ие для игры, — сказал хладнокровно учитель, садясь опять на свое место и продолжая спрягать будущее время глагола.

«Во всяком случае против воды плыть трудно», — поворчал мой бывший хозяин, поворчали его товарищи, но вскоре их ворчанье утонуло, исчезло в однообразном голосе ментора, спрягавшего себе далее, а я осталась в ученом кармане.

Бывала я в сундуке скупца, в ящике целовальника, в разных бумажниках и карманах, но нигде мне не случалось испытывать такой страшной, безотрадной, отчаянной темноты, как в кармане просветителя юношества. Не знаю, из чего сшит был этот карман, но он не пропускал ни малейшего луча света; мало этого, даже сторонние речи почти в нем были не слышны... Я думала, что умру с тоски, лежа в этом темном кармане.

Окончив лекцию, педагог вышел, сопровождаемый шиканьем, свистом и разными возгласами, которых смысла, благодаря карману учителя, я не разобрала; он и сам, казалось, не обращал на это. никакого внимания и шел ровным тихим шагом. На улице кто-то остановил его и начал чего-то требовать. Педагог отнекивался, спорил, наконец, вошел в какой-то дом и, вздыхая, вынул меня на свет божий. Это была мастерская сапожника немца.

— Ну сколько вам нужно за подметки?

— Два с полтиной.

— Как два с полтиной? За пару подметок.

— За две пары: одна недавно, месяца четыре, а другая еще в прошлом году; за две выходит два с полтиной.

— Будто я вам не заплатил в прошлом году?

Немец обиделся, но взял меня, дал два с полтиной

сдачи, и педагог вышел ворча:

— Глупая сторона! Одних сапогов износил па все жалованье, а награды, хоть умри, не ожидай!

— Лотхен! — кричал сапожник своей жене, разумеется, по-немецки. — Ведь я с этого ученого дурака получил деньги, неожиданно получил: другой год за подметки не платил; хоть и не русский, а нехороший он человек. Теперь можешь купить сынишке за пятак сладкий пирожок; деньги ведь будто с неба свалились.