Полина Барскова – Живые картины (сборник) (страница 11)
А теперь вот в Калифорнии надулись по весне животы, и в них покачиваются новые девочки. Им там тесно, жарко, спокойно: они готовятся к превращениям. Маленькие красные брусочки глины – их будут мять и оглаживать и оценивать и расценивать те, у кого под ногой рычаг. Их раскроют, сожмут, придавят, наполнят криком, и, когда сил не будет больше терпеть, они схватятся за себе подобных. Они там будут искать связи, и силы, и свободы. «Значит так, – сурово произнесла Динка, голос её опять поменял тембр, становясь из самозащитного котёночьего писка негнущимся и спокойным, – я не понимаю, о чём ты думаешь, тебя должно занимать сейчас,
Сестрорецк, Комарово
Остапу
1985
«Самое тебе время писать путешествие», – засмеялся мой собеседник и пошевелил несусветно длинными пальцами. Я с трудом сосредоточилась на его словах, зачарованная этим движением, как всегда отвлечённая формой от содержания.
Мой друг японец, меланхоличный и прихотливый пониматель русской поэзии, был красив, поэтому зачастую лучшая часть его слов пролетала мимо меня, рассеиваемая утренним тревожным светом, который и издаёт эта самая
«А, – сказала я, – путешествие… Ага, хаха, презренная не-путёвая п(р)оза поэта».
«Да нет, – сказал собеседник, усмехаясь, – железнодорожная проза, голубушка проза, вся пущенная в длину. Проза сродни времени, его кажется слишком много, оно везде – сколько у тебя времени, столько у тебя прозы: не то стих, который вырывается-взрывается, а что ж нам потом делать? Акт – эрекция – эякуляция (неотразимые монстры из медицинской энциклопедии), – вот тебе твои занятные полчаса, а потом что делать? А потом проза-матушка».
Какое же из путешествий мы выберем для заполнения неловкого ландшафта времени, открывающегося глазу после сладкой контузии?
Пожалуй – это.
Нет, сначала о другом – не о путешествии, а о местонахождении, заключении своего рода.
Мой папа недомогал.
Иногда его лицо принимало слегка фиолетовый, да чего уж, синюшный оттенок, рот криво сжимался, и слова уже окончательно переставали вырываться оттуда. Это значило, что пришло время нам снова отправляться в санаторий.
В тот год нам выпало принимать ванны в городе Сестрорецк на восточном берегу мелководной (глубина 2,5–3,5 м лишь в 200 м от берега) Сестрорецкой бухты Финского залива Балтийского моря. Вдоль побережья – покрытая лесом гряда дюн и холмов, которая прерывается долинами рек и небольшими озёрами, прудами и участками обнажённой морены. Песчаный («золотой») пляж шириной до 50 м. Вблизи курорта – озеро Разлив, созданное при сооружении плотины на реке. По данным Всероссийской переписи населения 1989 года, в Сестрорецке проживало 35 498 человек. Из них подавляющее большинство обслуживало санаторий или стояло у станционного пивного ларька, ёжась от балтийского ветра, или и то и другое, посменно.
Почему Сестрорецк? Каждый раз, когда папа наливался своей фиолетовизной, мама раздобывала в таинственно-щедром заведении «профилакторий» путёвки на двоих и, не задумываясь, без жалости замещала в этой формуле себя мной – пухлым, переполненным угрюмых жизненных сил подростком. Выбора никому не предлагалось. Из всех прописываемых процедур (минеральные и устрашающие грязевые ванны, будто похоронили заживо, душ Шарко, проплывание в едва тёплом бассейне мимо подобных медузам старух) мучительнее всего давалось поддерживание папиного молчания.
Иногда всё же физическое напряжение от этого упражнения становилось невыносимым, но возможности передышки были ограничены: библиотека с собраниями сочинений советских классиков (чванные девственницы) и чтиво (потасканные подусталые гостеприимные потаскушки), залив с противотанковыми надолбами льдин и узкой полосой мёртвого ещё песка, консистенцией напоминающего асфальт. Сквозь лёд прорывался запах скрытого моря: ноздри мои были напряжены как у гончей, чья добыча была вот-вот, рядом. Мы с ним стояли рядом и смотрели, как в четыре часа дня в ледяное красное море падает красное ледяное солнце. Уже в финале зрелища он всегда говорил: «Смотреть на солнце вредно – ослепнешь». Лаконичный дидактик, он врезал в моё сердце свои афоризмы: «Девушка должна быть либо стройной, либо веселой – выбирай, что тебе по силам» (да ничего мне не по силам, сокрушалась я); «Если от девушки несёт лисёнком, она должна особенно тщательно следить за своей гигиеной» (и правда, от меня несло чужим ему диким зверем, и уследить за этим было не просто).
Ещё, конечно, были походы в столовую, единственный локус наших диалогов, – казавшееся бурным, по сравнению с прочим, обсуждение меню, в котором ежедневно указывалось по три возможных лакомства, – папа осторожно (он всё от боли делал с осторожностью) приподнимал соболиную бровь и выговаривал: ну что же, Полина, морковные котлеты, или гуляш, или рисовая каша?
После трапезы мы шли гулять. Он редко тогда оставлял меня одну, чувствуя, вероятно, известную ответственность – как часовой перед заключённым, – и мы делили на двоих ощущение теплеющего местами холода и ржавчины повсюду. Хвоя, перильца, открытый и ни для чего человеческого не пригодный бассейн.
По воскресеньям в санаторий приезжали актёры. Это были самые жалкие из существующих в ареале ленинградской области актёры, которых профнепригодность и удары судьбы выгнали за пределы удачи и амбиции.
В субботу рядом с меню вывешивали афишку: «Лучшие в мире актеры на любой вкус, как то: для трагедий, комедий, хроник, пасторалей, вещей пасторально-комических, историко-пасторальных, трагико-исторических, трагикомико– и историко-пасторальных и для сцен в промежуточном и непредвиденном роде. Важность Сенеки, легкость Плавта для них не диво. В чтении наизусть и экспромтом это люди единственные».
Рыхлая, рассеянная женщина, с крашенными в морковный цвет волосами и в горящем блёстками кримпленовом платье, с придыханием выдыхала отрывки, допустим, из Берггольц или, допустим, Пановой, а язвенники и гастритники вздыхали и вздрагивали от неловкости и скуки. Возбуждённая встречей с прекрасным, я возвращалась в комнатку. Папа лежал, повернувшись лицом к стене, и скучно, равномерно стонал от боли.
Его, как спартанский вонючий лисёнок, ела изнутри язва двенадцатиперстной кишки; мне она все те годы представлялась каким-то жутким злобным маленьким божеством, безжалостной ловкой тварью о двенадцати перстах.
Я закрывала голову подушкой и повторяла какие-нибудь бессмысленно повторяющие, отражающие друг друга
1991. (За год до его смерти)
На сей раз фокусник-профилакторий забросил нас с ним в край сосново-дюнный, ассоциирующийся у широких читающих масс с медленными прогулками по зимней заре тяжёлой женщины с тучным голосом как будто на тебя опустили колокол или в магнитофоне плёнку зажевало («
Мне было уже пятнадцать лет – возраст осмысленного протеста; мой осмысленный протест выражался в том, что я защищалась от молчания отца сидением на выстроившихся вдоль аллеек санатория качелях с очередным томом Дюма-пэра. Дюма был выбран неспроста – в том собрании сочинений (полагаю, досадно неполном) было пятьдесят томов. Со мной покачивались Миледи с кровотачащими плечиком и обрубком шеи, взбалмошная дурочка иркутских снегов Полина Гебль и шмыгающая над свёрточком с головой своего возлюбленного слабая на передок Маргарита Наваррская – все они казались мне, покрытой позором всех примет полового перезревания, убедительными моделями для подражания.
И самый дорогой, понятный из всех – Граф Монте-Кристо. Тут папа обьявил, что ему нужно в город на кафедру и что он оставляет меня на день одну. Так во мне и возникло решение последовать за своим графом – на свободу: выпрыгнуть из заточения в страшном холщовом мешке, то есть отправиться прямиком на Комаровское кладбище. Зачем так морбидно? – спросит раздражённый читатель.
Ruinlust? Тени великих? Что-то вроде. Дело в том, что я решила подыскать там себе нового отца, отца
Никакой мистики – только прагматика (в конце концов, вам рассказывает истории человек, решивший после смерти ненаглядного креститься исключительно с целью бюрократических последствий: вот наступает Судный день, прикинула я, и меня не пускает к нему плечистый мрачный привратник, не пускает сказать, что я всё же нашла в себе силы жить и любить после всего, что ты учудил, друг любезный, только из-за отсуствия крестика? Да пожалуйста! Но это другая история).
А в истории этой я (камера ныряет назад и там замерзает) уныло перебираю на родительских пыльных полках угрюмые тома Библиотеки Всемирной Литературы, за ними начинается смешанный лесок всякой всячины, и вот, в томике переводов легендарного китайца-выпивохи я обнаруживаю две любопытные меты: инскрипт излишне приватного, сентиментального содержания и фотографию переводчика. Совмещение этих двух знаков судьбы не оставило во мне никаких сомнений: неведомый пылкий синолог и мог быть назначен тем самым срочно искомым отцом.
Какие могут быть сомнения? Я отправилась к зеркалу и провела срочную экспертизу – всё сходилось: высокий лоб, благородный точёный нос, лёгкие насмешливые уста, прохладные насмешливые глаза. Я надувалась гордостью узнавания и ожидания, как Пеппи Длинныйчулок: оттуда, я думаю, и бралась её богатырская сила. Всё ясно! Вот откуда во мне эти сдержанность, вальяжность, прохладные пути и манера баловня судьбы.