18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Полина Барскова – Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях (страница 1)

18

Полина Барскова

Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях

В оформлении обложки и авантитула использованы рисунки Марии Сибиллы Мериан

© П. Ю. Барскова, 2025

© Н. А. Теплов, оформление, 2025

© Издательство Ивана Лимбаха, 2025

Фросе

Что касается этих изменений, они наблюдаются у некоторых насекомых, растений и животных, и я думаю, могут быть разделены на три вида, соответственно: естественные, случайные и кажущиеся.

Современная литература, требующая писателя, изменившая понятие материала и жанра, жива для меня не своими результатами, а своими попытками и усилиями. Я стремлюсь восстановить эти попытки и усилия и в старой литературе и увидеть их сквозь ее результаты.

Наше время – время, когда человек изменяется и ему не может быть безразлично изменение человека старых времен. Догадка об этих изменениях, восстановление их не умещаются в консервативных и устойчивых жанрах науки. Правда одна и та же, но ошибки разные.

Недоразумение в Амстердаме

У всей этой истории, вернее сети историй, есть своя куколка или, как сказала бы Сибилла, косточка: как утверждают одни историки (другие же с ними яростно и брезгливо не согласны), в январе 1717 года путешественник, неуклюже назвавшийся Петром Михайловым, вошел в сопровождении своих блестящих и назойливых спутников в дом ученой художницы Мериан для того, чтобы приобрести ее работы, изображения насекомых и растений.

Когда неотразимый гость вошел в ее дом, стояли сумерки, насыщенные тенями, гниением зимней воды, – но великую Сибиллу Мериан он уже не застал: она умерла именно в то утро и лежала мертвая на том же столе, за которым годами предавалась своим исступленным трудам. Совершенно не склонный позволить смерти (с которой его связывали самые близкие отношения) вмешаться в его планы, Петр перевел свой жадный взгляд с сереющего в зимнем влажном свете маленького мертвого тела на склонившуюся в прощании с матерью дочь. По капризу царя, Мария Доротея Мериан с мужем Георгом Гзелем и дочерьми отправилась в Петербург, чтобы там, вместо матери, участвовать в создании коллекции монструозных диковин петровской Кунсткамеры.

Петербург 1718.

Я —

малярша Гзелиха,

Доротея Мария Хенрике Гзель, дочь Мериан Сибиллы Сибелан.

Когда я пишу вывожу выделяю из себя это предложение, мое существо тяжелеет и проясняется, наполняясь содержанием другого существа. Так, странным образом, я успокаиваюсь.

Я превращаюсь в другого человека, о котором мне, да и нам всем, известно ничтожно мало, почти ничего, превращаюсь – чтобы из этой малости возникли эхо тень след среди вод и камней моего сейчас недоступного мне, отрезанного, в том числе и мной, от меня города.

Составить нечто из повторяющихся в источниках слов «до нас не дошло», «до нас не дошла» – куда же она делась, где свернула, почему не добралась до нас?

До нас дошли совместные с матерью работы Доротеи, в которых только дотошные ученые могут, но не могут всё же вполне, предположить, где отступала точнейшая рука матери и вступала рука дочери, исполненная сомнения, почтения, рвения, ученичества.

Дошли совместные работы с мужем, совместные работы с учениками, бюрократические документы, описания города, в котором она оказалась.

Сбивчивые велеречивые куцые лживые надменные дальнозоркие близорукие способы смотреть на нарождающийся город.

Я заменяю другим существом пустоту утрату отсутствие многого из того, что представлялось мне мной, составляло смысл меня, отличие от всех других. Заполняю пустоту и заклеиваю рану (но о ране мы здесь станем говорить лишь опосредованно – о ране говорить сегодня не нам, в основном это будет история о преодолении боли, о том, как рана затягивается или притворяется затянутой, о том, как молчит шрам). Связь с местом, связь с людьми, порожденными местом, наполненными, вылизанными тем же языком, что и я, языками серых маслянистых волн Невы и Ждановки. Как будто от меня оторвали тень, как у Шамиссо и Шварца, и, вместо тени, я леплю другую в/не/себя из другой, бывшей тени, которая так же невольно против воли столкнулась с Петербургом – так же, как я сталкиваюсь, приучаю себя терпеть разрыв с этим городом.

Это такое, оказывается, облегчение – переставать быть собой способом переселения в другого человека, особенно необходимое в ситуации, предъявленной судьбой таким, как я: ведь мы все оказались приклеенными к так называемому Злу; так зимой притрагиваешься языком к замерзшим железным перилам в соблазне лизка, и вот язык уже не отодрать (то есть отодрать можно, но с мясом, в кровавых ошметках). Поскольку одним из главных заклинаний эмигрантской волшебной книги является «мне хочется не быть собой», важно придумать половчее – кем же тебе хочется быть.

В эмигрантском перерождении ты можешь стать кем угодно: люди подменяют себе имена возраст пол этнос медицинские карты и рабочие книжки; знакомая по прошлой жизни в новой жизни в моем присутствии уверяла всех, что раньше была знаменитой актрисой, и эта ложь скорее умиляла и трогала меня, а не отвращала.

Однако мое бегство и мое перерождение, вручившее мне ряд самых пленительных свобод, все же не изменили главного – я осталась жить с языком, прилипшим к замерзшим чугунным оградам того города.

Переселение в Доротею Гзель призвано хоть немного преломить это состояние, эту точку зрения – с точки зрения примерзшего и замершего языка. Из тоски и несвободы, непроходящей, запутавшейся в себе, многажды преданной обеими сторонами, я решила переселиться в смотрительницу гораздо более удачного, спокойного устройства – Доротее Новый Амстердам Петра был удобен и неудобен, коммерчески и карьерно выгоден, это безусловно был брак по расчету, как и брак с Георгом Гзелем, ее сюда привезшим.

Она всматривалась в этот новый для нее не(д)огород прохладным взглядом судьбы – приценивалась, примеривалась: сколько труда потребует/возьмет из нее этот город. Это невозможно себе представить, но после двух лет, проведенных в Суринаме, где под домом хлюпали крокодилы и пауки размером с маленькую собачку вгрызались в птиц, ново/недо/рожденный Петербург казался просто еще одной дикой осуществленной фантазией.

Это был город абсолютно вне: вне ее вне себя.

Она была вполне свободна от него. Свобода обостряет зрение.

Топографии

Первое, что она поняла про этот город, какой он еще был пустой.

Какой он был еще не город.

Первое что я поняла про этот город: какой он еще был пустой. Город-младенец, но младенец требовательный, неприятный, надменный, полный колик и судорог, полный ожидания.

Как много ожиданий.

Этот текст п(р)оглотил сожрал впитал выучил, чтобы стать собой, множество других слов и текстов – они живут в нем хаотически, не всегда различимо, ссорятся, шумят и мерцают. Задача этого высказывания – создать пространство, в котором все эти разрозненные чужеродные слова находятся в перемирии, и более того: помогают друг другу найти новый смысл. Многие из этих слов вырваны мною у моих героинь и героев, у моего времениместа и иных временмест, но я не собираюсь предавать то, что взяла взаймы: ведь желание овладеть чужими словами – главное желание пишущего эмигранта, бегущего, невозвращенца.

Петербург еще только начинался, вообще не было понятно, сможет ли он стать собой, он еще был чем-то до себя. Город-старуха, Москва, от которой город-младенец родился, но и бежал, была царю так отвратительна, связана с такими страхами, что он хотел бы забыть про нее. Царь питает отвращение к Москве и не может без досады проводить там время, это происходит отчасти потому, что ее местоположение не согласуется с его страстью, отчасти же из-за многих опасностей, которым он подвергался в детстве.

Новый город еще только начинался. Обещания улиц были полны предположений домов. Все было болотистое, и почти все усилия уходили в болото. Из-за болотистости постоянно гремят грозы с короткими промежутками покоя и ясности, наступающими после них.

Приехав, я встретила таких же уроженцев Амстердама, как и я, упорных белесых голландцев: многие из них были купцами и мореплавателями, многие были садовниками, они пытались превращать эти болота в сады. Но за два летних месяца растения не принимались, цветы и фрукты успевали налиться только густым тревожным молозивом белой ночи. Голландцы были под стать неутомимой белой ночи.

Неспособное скрыться солнце поразило меня, я не могла спать и в отчаянии смотрела, как все вокруг бродит, как будто в тумане. Никто не мог ни спать, ни бодрствовать. Часто я с удивлением замечала, что по утрам через час или через два после восхода солнца на улицах еще не было ни одного человека, не открывались ни одна дверь или окно и все были погружены в сон. Вечерние сумерки сменяются утренними.

В дельте реки Невы находятся всякие островцы, на одном из них царь хочет построить город Новый Амстердам, потому что за время его путешествий никакой город не понравился ему больше. Я не могу себе представить среди этих болот и пустошей и пахнущих сырым деревом верфей чего-нибудь столь подвижного, и пестрого, и удобно устроенного, как мой покинутый, преданный мною город.

Пустота густота, – повторяла она. (Описывая гоголевский Петербург, Тынянов говорит: «большое пустое место».)

Прилаженные, прижавшиеся друг к другу узенькие кирпичные ладные дома. Каналы, кишащие суденышками, тяжело дышащие шлю-зы. Густота церквей и синагог, улиц и рынков, и портовых площадей. Город-купчик, купчище, город абсолютного могущества и прелести, даже его постыдные болезни были болезнями красоты, вроде чуть не погубившей экономику страны тюльпанной лихорадки.