Пол Блум – Наука удовольствия: почему мы любим то, что любим (страница 23)
Так считал Артур Кестлер, который в книге “Акт творчества” (1964) рассказывает историю о своей подруге Кэтрин. Она получила в подарок рисунок, который считала репродукцией Пикассо — его классического периода. Рисунок ей понравился, и она повесила его на лестнице. Но когда Кэтрин отдала его на оценку и оказалось, что автор — сам Пикассо, она перевесила рисунок на видное место. Она настаивала, что теперь видит картину в другом свете. Теперь она стала выглядеть лучше.
Кестлер отреагировал с раздражением: “Оказалось совершенно бесполезно повторять ей, что происхождение и редкость предмета не меняют его качеств — и, соответственно, не должны были изменить его ценность для нее, если бы речь, как она сама утверждала, шла о чисто эстетических критериях”. Он также пишет, что было бы отлично, если бы она просто признала: ее возбуждает сам факт обладания Пикассо. И ему ужасно не нравится, как она теперь настаивает, что произведение стало красивее, чем раньше, когда она считала его репродукцией.
Для Кестлера Кэтрин — сноб. Сноб — это человек, применяющий неадекватные стандарты. Социальный сноб — человек, который выбирает друзей, руководствуясь их статусом, а не личными качествами. Кестлер рассказывает и о сексуальном снобе — молодой женщине из Берлина еще догитлеровских времен, которая занялась бы сексом с любым писателем или писательницей, если их книги проданы тиражом более двадцати тысяч экземпляров. Кестлер находит это возмутительным: “У нее в голове безнадежно перепутались ‘Камасутра’ и список бестселлеров”. Кэтрин для него — сноб от искусства. Она получает удовольствие не от самого произведения, а от знания, кто его создал.
С этим согласился бы голландец Хан ван Меегерен. Он ненавидел современное искусство, и его карьера начиналась с картин в стиле Рембрандта. Успеха он не добился, и с критиками ему совсем не повезло. Один из них удивительным образом предвосхитил будущее: “У него есть все достоинства, кроме оригинальности”.
Отчасти из мести, отчасти чтобы разбогатеть, он начал писать Вермееров. Критики неистовстовали. “Христос в Эммаусе” был, вероятно, самой знаменитой в Голландии картиной. Ведущий знаток голландского барокко экстатически восклицал: “Мы столкнулись с шедевром — я склонен даже назвать его Шедевром — Яна Вермеера Делфтского”. Ван Меегерен, человек самовлюбленный, приходил посмотреть на свою картину в Музее Бойманса — ван Бенингена и громко рассказывал другим посетителям, что это подделка — просто чтобы услышать, как они отвечают, что это чушь, что лишь гений уровня Вермеера мог так рисовать.
Может быть, его бы никогда не поймали, но он был арестован за продажу Вермеера нацисту Герману Герингу и обвинен в измене. Затем он признался, что продал не Вермеера, а ван Меегерена — и что многие другие Вермееры были ван Меегеренами.
Я начал книгу, описав этот эпизод с точки зрения Геринга, но представьте, как унизительно это было для критиков. Конечно, у некоторых из них в свое время имелись сомнения, а некоторые современные критики считают невероятным то, что вообще можно было в этом случае обмануться. (Среди прочих претензий такая: одно из лиц на картине подозрительно походит на лицо Греты Гарбо.) Но многие критики в то время пели дифирамбы красоте этих произведений. Впрочем, они отреклись от своих слов, как только выяснили, кто художник. Один эксперт написал, что “после разоблачения ван Меегерена стало очевидно — его подделки были гротескно уродливыми и неприятными картинами, совсем не похожими на Вермеера”.
Недавно мы, возможно, столкнулись с аналогичным случаем. В 2004 году на “Сотбис” после долгих дебатов об авторстве была продана картина “Молодая женщина, сидящая за клавесином”. Эксперты решили, что это Вермеер — отсюда и высокая цена. Но если окажется, что они ошиблись, как некоторые думают, то ее стоимость рухнет, и нам вновь доведется лицезреть весьма смущенных арт-критиков. Вероятно, кто-то из них заключит, что картина не столь чудесна, как они считали прежде.
Если картина окажется подделкой, она может закончить свой путь в Музее им. Брюса в Гринвиче, штат Коннектикут, в часе езды от моего дома. Именно там сейчас “Христос в Эммаусе” — как экспонат специальной выставки подделок. Это маленький приятный музей, и когда я стоял перед картиной, мне пришло в голову, что я могу снять ее со стены, пройти мимо пожилой смотрительницы и увезти полотно домой в своем минивэне. Если бы я попытался провернуть это в начале 1945 года, я бы совершил одну из крупнейших в истории краж произведений искусства. Теперь же это был бы просто анекдот. Воображаю газетные заголовки: “Сумасшедший профессор украл никчемную картину”.
Так что изменилось? Почему подделка радует нас куда меньше подлинника? Я попытаюсь ответить на этот вопрос. Эту главу мы начали с картин и музыки, дальше перейдем к искусству в целом, а после займемся удовольствиями вроде спорта. Я предполагаю, что наша одержимость историей и контекстом — то, что мы видим в эксперименте Белла, в истории Кэтрин и во взлете и падении “Христа в Эммаусе”, — не снобизм и не глупость. Удовольствие, которое мы получаем от искусства, во многом коренится в нашем понимании того, какая именно человеческая история связана с его созданием. Это его сущность.
Бальзам на уши
Как и с другими удовольствиями, которые мы обсуждали выше — секс, пища, потребительские продукты, — я признаю, что наша реакция на музыку и картины не всегда глубока в том смысле, в каком меня это интересует. Некоторые вещи просто приятно слушать или рассматривать — по причинам, никак не связанным с эссенциализмом, историей и контекстом.
И мы не обязательно понимаем, почему. В 1896 году Дарвин охарактеризовал любовь к пению или музыке как одну из самых загадочных человеческих черт. Так обстоит дело и сейчас. Нет ничего загадочного в удовольствии от еды, воды, секса, тепла, отдыха, безопасности, дружбы и любви — все это хорошо и с точки зрения выживания, и с точки зрения воспроизводства. Но почему мы так любим ритмичные серии звуков? Почему люди повсюду посвящают столько времени и энергии танцам и песням? Женщины племени мекраноти в Амазонии поют от одного до двух часов в день, а мужчины — по два и более часа по вечерам. Они едва сводят концы с концами, но целыми часами поют! Это кажется пустой тратой времени, настолько пустой, что она может отвратить вас от эволюционной биологии и заставить поверить в божественное вмешательство. Курт Воннегут просил написать на своей могиле: “Для него необходимым и достаточным доказательством существования Бога была музыка”.
Музыка — исключительно человеческое удовольствие. Она может “усмирить дикаря”7, но только человека, а не крысу, собаку или шимпанзе. Возможно, есть контрпримеры (если вы скажете, что вашего кота восхищает ваша игра на гитаре, разве я смогу с этим поспорить?), но нет экспериментальных свидетельств, что животные (не люди!) проявляют какой-либо интерес к музыке. Это можно проверить так: поместить животное в лабиринт, где разным участкам соответствуют разные звуки, и определить, что нравится животным, наблюдая за тем, куда они идут. Используя этот метод, исследователи установили, что приматы вроде тамаринов и мартышек предпочитают тишину колыбельным и не предпочитают гармонию какофонии. Обезьянам все равно, ставите вы им рок-музыку или запись скрипа ногтей по классной доске.
Напротив, почти все люди любят музыку. Младенцев обследовать на этот счет сложнее, чем мартышек (не заставишь же их бегать по лабиринту), но есть методы, позволяющие определить их предпочтения. Например, проследить за тем, как младенцы поворачивают голову на звук, и отмечать, каким звукам они охотнее уделяют внимание. В таких экспериментах выяснилось, что младенцы предпочитают гармоничную музыку и любят колыбельные. Это удовольствие от музыки сохраняется и позднее, и, хотя степень удовольствия может варьироваться, совершенно равнодушны к музыке лишь люди с травмой мозга.
Психолог Стивен Пинкер характеризует музыку как универсальный человеческий феномен, весьма похожий на случайность. Для него музыка — это “акустический чизкейк”, изобретение, которое “щекочет” мозг так же, как чизкейк — нёбо: “Чизкейк наносит мощный вкусовой удар, как ничто другое в природе, потому что это смесь в огромных дозах приятных раздражителей, которую мы изобрели специально, чтобы нажимать на кнопки наслаждения”. Пинкер доказывает, что это касается и искусства в целом, за возможным исключением художественной литературы.
Каких же “кнопок” — или “струн”? — касается музыка? Пинкер предлагает несколько вариантов, в том числе язык, который объединяют с музыкой необычные качества: язык и музыка основаны на правилах и рекурсивны, опираются на ограниченный запас блоков (в языке это слова и морфемы, в музыке — ноты), позволяющий составлять потенциально бесконечное число иерархически структурированных последовательностей. Но есть и различия. Язык — это система несущих смысл высказываний. Музыка может передавать эмоции (вспомните напряжение, создаваемое главной темой фильма “Челюсти”), но она совершенно не годится на роль коммуникационной системы, так как неспособна передать даже простейшие суждения. Музыка приносит удовольствие благодаря звучанию, язык обычно нет. Мы чаще наслаждаемся в языке тем, что сказано, а не тем, как именно сказано. С другой стороны, мы получаем удовольствие от пения, соединяющего музыку и язык, и любому младенцу нравится звук голоса матери.