Побуждение Ума – ПОПАДАНЕЦ. НИЩИЕ ДУХОМ, ИЛИ ИГРА В БУДУЩЕЕ (страница 4)
— Боль? — переспросила девушка. — А это не опасно?
— Да что ты, — успокоил её Павел. — Это же игра. Нажмут кнопку — и ты в безопасности. Чисто попробовать, каково это — жить по-настоящему. Но без последствий.
Илья Ильич сидел к ним спиной и смотрел в свою тарелку. Суп остывал, жир застывал жёлтой плёнкой. Он поднёс ложку ко рту, проглотил — без вкуса, без ощущения. Пальцы сжимали ложку, но он не чувствовал их. Он слышал только их голоса.
— ...без последствий.
Вилка, которой он пытался наколоть котлету, дрогнула. Пальцы сжались сильнее, побелели на костяшках. Внутри, где-то в груди, поднялось что-то тёмное, горячее, давно забытое. Не гнев даже — отвращение. Острое, физическое, как при виде разлагающейся пищи.
Симуляция. Для них всё симуляция.
Война — симуляция. Смерть — симуляция. Можно нажать кнопку, и мозг отключат, и ты в безопасности. Можно попробовать жить по-настоящему — но без последствий. А любовь? Любовь — свайп вправо, если не понравилось — свайп влево, заблокировать, удалить из друзей. Всё без последствий. Всё понарошку. Всё — игра.
«Господи, — подумал он, и мысль была тяжёлой, как камень на дне, — куда мы катимся?»
Они смеялись за спиной. Звонко, легко, беззаботно. Они обсуждали, каково это — жить по-настоящему. Как будто настоящая жизнь — это аттракцион, который можно включить и выключить по желанию. Как будто боль, страх, смерть — это спецэффекты для хайпа. Как будто они сами...
Он не додумал. Встал. Поднос остался на столе — суп недоеден, котлета не тронута, компот стоит, мутный и сладкий. Илья Ильич пошёл к выходу, лавируя между столиками, не глядя по сторонам.
— О, Илюх, ты уже? — донеслось вслед. Павел, кажется. — А чего не доел? Невкусно?
Он не ответил. Толкнул пластиковую дверь, пошёл вверх по бетонным ступеням. За спиной, в подвале, взорвался смех — громкий, молодой, беззаботный. Они смеялись над чем-то своим. Может, над ним. Может, над «попаданцами». Может, просто так, потому что могли смеяться, потому что жизнь была игрой, где смех — самый лёгкий уровень сложности.
Наверху, в холле, пахло кондиционером и пластиком. Илья Ильич остановился у окна, посмотрел на серое небо. Руки дрожали мелкой, незаметной дрожью. Он сунул их в карманы, сжал в кулаки.
Желудок был пуст. Внутри тоже было пусто — только это тёмное, горячее, что поднялось там, в столовой, медленно остывало, превращаясь в привычную тяжесть. Ту самую, с которой он жил каждый день.
Он постоял ещё минуту, глядя в никуда, потом пошёл к лифту. Обед кончился. Пора было возвращаться к цифрам, которые хотя бы не притворялись жизнью.
Сцена 8. Возвращение домой. Вечер
Вагон метро качало, бросало из стороны в сторону, и люди качались вместе с ним, послушные, как маятники. Илья Ильич стоял у двери, прижавшись лопатками к холодному пластику, и смотрел в тёмное стекло напротив. Там, в чёрной глубине, плыли отражения — усталые лица, опущенные плечи, руки, сжимающие поручни и телефоны. Своё лицо он тоже видел — серое пятно с провалами глаз, такое же, как все.
Парень с гитарой вошёл на предыдущей станции. Молодой, длинноволосый, с чехлом за спиной. Он встал в центре вагона, достал гитару, тронул струны. Песня была старая, "Сплин", про звезду по имени Солнце, которая светит и не греет. Парень пел негромко, но чисто, и голос его пробивался сквозь стук колёс.
Никто не слушал. Все смотрели в экраны. Пальцы скользили по стёклам, глаза бегали по строчкам, уши были залеплены наушниками. Парень пел для себя, для пустоты вагона, для отражений в тёмном стекле. Иногда кто-то поднимал голову, смотрел сквозь него, не видя, и снова утыкался в телефон. Песня текла мимо них, как вода мимо камней.
Илья Ильич слушал. Слова были знакомые, про то, что все идут на восток, а он идёт на запад, и холодный ветер дует в лицо. Про то, что жизнь — это не кино, и хэппи-энда не будет. Парень допел, помолчал, потом перебрал струны и заиграл что-то другое, незнакомое. В шапку на полу упало две монеты — кто-то бросил, не глядя, просто чтобы отвязался.
Станция Ильи Ильича объявилась женским голосом, записанным давно и звучащим как с того света. Он вышел. Парень с гитарой остался в вагоне, и дверь отрезала его песню, как нож отрезает кусок хлеба.
На улице моросил тот же дождь, что и утром, или другой, такой же. Воздух пах мокрым асфальтом и выхлопами. Илья Ильич шёл знакомым маршрутом, не глядя по сторонам, — дворы, девятиэтажки, детская площадка с ржавыми качелями, мусорные баки, из которых торчали пакеты. Фонари светили тускло, желто, освещая только лужи и никому не нужную траву у подъездов.
Подъезд встретил его запахом — кошки, сырости, подвала и ещё чего-то кислого, въевшегося в стены за годы. Дверь подъезда была сломана и не закрывалась, поэтому внутри было холодно, как на улице. Лампочка на первом этаже не горела — третью неделю. Жильцы писали в управляющую компанию, но бесполезно. Илья Ильич нащупал в темноте перила, пошёл вверх.
Лифт не работал. Тоже третью неделю. В лифтовой шахте что-то гремело, когда ветер дул с нужной стороны, но кабина стояла где-то на верхних этажах, мёртвая и бесполезная. Пять этажей пешком. По знакомым ступеням, мимо знакомых дверей, мимо запахов чужих жизней, просачивающихся сквозь щели.
На третьем этаже он услышал тяжёлое дыхание. На четвёртом — увидел.
Она стояла на лестничной клетке, привалившись к стене, и пыталась перевести дух. Соседка с пятого этажа, с той же площадки, где жил он. Маша. Имени её он не знал точно, но где-то слышал — Мария Львовна, кажется. Лет тридцати восьми, симпатичная, но уставшая всегда, в домашней одежде, с волосами, собранными в небрежный пучок.
Сейчас она была в пуховике, надетом нараспашку, и держала две огромные сумки с продуктами. Из сумок торчали батоны, пакет с картошкой, бутылки с водой. Сумки были тяжёлые — это видно было по тому, как врезались ручки в ладони, как она переступала ногами, пытаясь удержать равновесие.
Она тяжело дышала, раскрасневшаяся от подъёма, и смотрела на ступеньки, ведущие на пятый этаж. Ещё один пролёт. Ещё двадцать ступенек. С этими сумками — как каторга.
Илья Ильич замер на ступеньке ниже. Она его не видела — стояла боком, смотрела вверх. Он мог бы подойти. Сказать: «Давайте помогу». Взять одну сумку, донести до двери. Это же просто. Это естественно. Это — по-человечески.
Он открыл рот. Воздух вошёл в лёгкие, готовый сложиться в слова. Но слова не вышли. Они застряли где-то в горле, встали колом. Он смотрел на её спину, на усталый наклон головы, на руку, побелевшую от тяжести, и не мог произнести ни звука.
А если она откажется? А если подумает, что он пристаёт? А если просто не захочет, чтобы чужой мужчина трогал её сумки? А если...
Мысли бежали, мельтешили, путались. А она стояла и ждала, когда отдышится. Или не ждала — просто собиралась с силами, чтобы тащить дальше.
Илья Ильич шагнул в сторону. Обогнул её по лестнице, стараясь ступать тихо, не привлекая внимания. Прошёл мимо. Сделал вид, что не заметил. Что спешит. Что ему не до того.
Последние ступеньки он почти бежал. Дверь открыл дрожащими руками, ввалился в коридор, захлопнул за собой. Сердце колотилось где-то в ушах. Он стоял в темноте прихожей, не включая свет, и слушал, как за дверью, на лестнице, она всё ещё дышит и перекладывает сумки.
Потом её шаги. Медленные, тяжёлые. Она прошла мимо его двери, остановилась у своей. Звякнули ключи. Скрипнула дверь. Хлопок.
Тишина.
Илья Ильич сполз по стене на корточки. Сел прямо на пол, в прихожей, обхватил голову руками. Внутри было пусто и гадко, как бывает, когда сделаешь что-то мерзкое, хоть и не сделал ничего — наоборот, не сделал.
— Трус, — прошептал он в темноту. Голос прозвучал сипло, чуть слышно. — Мелкий, ничтожный трус. Стыдно-то как...
Она же женщина. Ей тяжело. Две сумки, пять этажей, лифт не работает. А он? Прошёл мимо. Как все. Как все эти мёртвые в метро, в телефонах, в наушниках. Как они. Стал одним из них окончательно.
Марфа вышла из комнаты, потёрлась о его плечо, удивлённая, что хозяин сидит на полу. Он не отозвался. Сидел и смотрел в одну точку на стене, где в темноте угадывались очертания вешалки.
Чувство вины висело внутри, тяжёлое, липкое, невыносимое. И никуда его не деть. Не загладить. Не исправить. Завтра она снова будет таскать сумки, а он снова пройдёт мимо. Потому что не сможет. Потому что язык прилипнет к нёбу. Потому что он — трус.
Илья Ильич сидел на корточках в тёмной прихожей, и ему казалось, что это и есть его настоящее место. Ниже некуда. Дно. А дверь напротив — закрыта, и за ней — женщина, которой он не помог, и она даже не знает, что он мог бы помочь, но не захотел. Или захотел, но не смог. Какая разница? Результат один.
Марфа мяукнула, требуя ужина. Он не слышал.
Сцена 9. Вечер дома
В квартире было тихо. Только шум машин за окном — ровный, монотонный гул, к которому ухо привыкло настолько, что перестало замечать. Илья Ильич лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, и смотрел в книгу. На обложке, потёртой, с загнутыми углами, красовался чёрный силуэт и название — «Идиот». Достоевский. Тот самый, которого он купил лет десять назад в переходе, прочитал тогда запоем, а потом перечитывал ещё раза три.