Петр Владимиров – Памяти Пушкина (страница 46)
Идеалисты, сохранившие лучший пыл свой юности, они перенесли к нам искусство через тяжелую годину сомнений и отрицаний, когда заявлялось, что
«Отдавая полную справедливость непосредственным двигателям отечественного преобразования, ставя гражданскую деятельность весьма высоко», они, однако, верили, «что брожение вопросов, которые так сильно и так справедливо занимают врагов чистого искусства, есть не что иное, как применение к жизни общих теоретических истин, не принадлежащих исключительно той или другой стране, тому или другому веку, но составляющих достояние всего человечества в какие бы то ни было времена. Уяснение этих истин и приведение их к общему закону есть задача философии, а облечение в художественную форму – задача искусства. Отвергать искусство или философию во имя непосредственной пользы – все равно что не хотеть заниматься механикой, чтобы иметь более времени строить мельницы»[592].
Столь высокое по своему значению, искусство в не меньшей степени свободно, и в духе известного пушкинского сонета «Поэту» и других подобных произведений жрецы чистого искусства восклицали:
С горделивым сокрушением толкуют эти продолжатели Пушкина о мировой душе поэта, не находящей отклика среди людей[594], и сетуют, что последние «звона не терпят гуслярного, – подавай им товара базарного»[595].
Словом, в области общих воззрений на искусство поэты чистого искусства развивали всем известные пушкинские мотивы, весьма часто понимая их слишком узко и односторонне. Это особенно относится к Фету, к произведениям которого более, чем к чьим-либо другим, применимо название «звуков чистых и молитв»; в стихотворениях Фета чистое искусство нашло себе высшее выражение как в смысле необычайной художественной прелести стихов, так и в смысле полнейшей отрешенности поэзии от действительности, от всего земного, телесного. Пушкинские чистые звуки и молитвы – земные звуки, хотя и звучали они небесной гармонией. В этом отношении к Пушкину гораздо ближе стоит Полонский, поскольку он является поэтом ежедневной, почти будничной жизни. Обоих их роднит, по словам одного новейшего критика, бессознательная верность рисунка, как бы невольное проникновение в правду явления, простодушие, искренность и наивность. Подобно Пушкину, Полонский любит и не боится обращаться к самой обыденной, самой пошлой действительности, чтобы и там найти искры поэзии, чтобы раскрыть запечатленную в ней красоту; как изобразитель природы, Полонский не только достойный преемник Пушкина, но, пожалуй, даже соперник его[596].
Пушкин, как поэт-пластик и классик в более тесном смысле этого слова, наиболее заметный отзвук нашел себе в поэзии Майкова, которого антологические стихотворения при первом же выходе в свет были сразу приведены в связь с соответствующими произведениями Пушкина. И не только антологии Пушкина были вместе с антологиями Батюшкова первообразами антологий Майкова. В «Египетских ночах» Пушкина было заключено зерно и таких замечательных произведений Майкова, как «Три смерти» и «Два Mиpa».
Не безынтересно также посмотреть, как у Майкова античная форма и античное миросозерцание иногда сливались с впечатлениями русской природы, совершенно в духе Пушкина:
Отдельные перепевы и отражения пушкинских стихотворений у Майкова, особенно в более ранних стихотворениях, встречаются весьма часто; и поблизости к Пушкину именно этой стороной своей поэзии Майков уступает место лишь гр. А. Толстому. Критика не раз указывала, что вдохновение Толстого в процессе работы подогревалось «воспоминаниями», т. е. обломками и лоскутками чужих мыслей, эффектов, пружин, поразивших его воображение и сохранившихся в его памяти, причем эти воспоминания иной раз почти не претворялись, и в конечном выводе у Толстого было, возможно, чужое, которое так и оставалось чужим[598]. Было бы слишком утомительно перечислять все воспоминания, навеянные А. Толстому Пушкиным, начиная с «товара базарного» – амплификации известного пушкинского «печного горшка» и кончая испанскими романсами да русскими балладами – вариациями на пушкинскую мелодию «Песни о вещем Олеге»[599]. В параллель пушкинскому «Каменному гостю» вы найдете у Толстого – «Дон Жуана», а «Борис Годунов» первого был ядром, из которого выросла известная трилогия второго. Грешница Толстого заставляет невольно вспоминать и такие образы, как Клеопатра «Египетских ночей» Пушкина или Тамара в балладе Лермонтова.
Таким образом, в выборе сюжетов, типов, отдельных мотивов поэты чистого искусства также заметно тяготеют к Пушкину, как то бросается в глаза и при сличении их общих взглядов на искусство. Но приходится отметить, что даже в области чистого искусства поэты, как Фет, Полонский, Майков и др. подотстали от своего великого учителя. По замечанию критика, который сам стоит на почве чистого искусства, муза Пушкина и Лермонтова была не только музой красоты и природы – она была музой человеческих страстей, борьбы, страдания, всего безграничного и бурного океана жизни. Муза Майкова, Фета и Полонского значительно сузила поэтическую программу Пушкина и Лермонтова. Она боится бурь исторических и душевных, слишком резкого современного отрицания, слишком горьких и болезненных сомнений, слишком разрушительных страстей и порывов. По-видимому, она возобновила в поэзии мудрое правило Горация о мире во всем, об «aurea medio-critas» (золотая середина (
С другой стороны, сам Пушкин хотя и клеймил «чернь» в тяжелые минуты, однако бессмертие свое основал на известности именно в народе, а не в кружке избранных; народу служил Пушкин, как ни возмущался подчас его непониманием, и, подводя итоги своей деятельности, в характеристику своей поэзии внес незабвенные слова:
Нельзя сказать, чтобы поэты чистого искусства забыли этот завет; они даже нередко, как особенно Майков и Полонский, служили ему, но служили вскользь, надеясь вполне осуществить его только в служении чистой красоте. Тот народ, в котором чувство красоты составляет потребность жизни, по убеждению графа А. Толстого, не может не иметь вместе с ним и чувства законности, и чувства свободы. Он уже готов к жизни гражданской, и законодательству остается только освятить и облечь в форму уже существующие элементы гражданства[601]. Осуществим ли такой идеал и не слишком ли долго придется ждать, покамест он осуществится? А потому не лучше ли сразу же взяться за исправление того, что слишком уж наболело и требует быстрого течения? Наступила пора, когда, наконец, весь строй и условия русской жизни не только резко поставили на очередь этот вопрос, но и подсказывали иной ответ на него, чем тот, какого держались поэты чистого искусства; в противовес этим последним выдвинулся кружок поэтов с Некрасовым во главе, которые старались пробуждать чувства добрые, славить свободу, призывать к падшим милость – более действительным, доступным массе способом, хотя бы то было даже в ущерб искусству. Обе партии, в сущности, лишь поделили между собой наследие Пушкина; гармонически сливавшиеся у Пушкина и взаимно умерявшиеся требования искусства и жизни, обособившись, обозначились сильнее и стали во враждебные друг другу отношения, но и здесь – конечная цель служения музам у той и другой партии осталась одинаковой; разница была только в средствах, и при известном даровании она становилась почти незаметной, так что подчас поэт чистого искусства создает произведения, под которыми охотно подписался бы поэт-гражданин, и, наоборот, чему не мало примеров можно найти у Майкова, Полонского, Некрасова или Плещеева, благородного энтузиаста-гражданина[602] и вместе возвышенного поэта, достойного стоять в ближайшем к Пушкину ряду. В основание если не всей вообще литературной деятельности Плещеева, то во всяком случае первой половины ее легли «слова страстного, благородного призыва в стихотворении «