Петр Сойфер – Закон без лица (страница 4)
Леру кивнул.
В тот вечер он положил папку справа от кровати, на табурет. Перед сном открыл. Посмотрел на лицо матери Самира, пришпиленное к делу как свидетельская фотография. Маленькое, круглое лицо с глубокими морщинами вокруг рта. Глаза, видевшие то, чего он не видел.
Он закрыл папку и впервые с момента пробуждения в Кассисе почувствовал, что у него есть не «должность», а «адрес». Не центр — точка, к которой можно вернуться, если потеряешься.
Засыпая, он подумал, что мистраль может стереть лицо. Но не может стереть стыд. Стыд держится глубже, чем лицо. Стыд — это та мышца, которой он будет держаться, пока учится носить голос.
Глава 6
Фотографии, которые режут
На седьмой день Арно принёс конверт. Небольшой, плотный, из той дешёвой коричневой бумаги, какую используют в архивах. Внутри — три фотографии и одно письмо.
— Это от капитана Субейран, — сказал он. — Я не смотрел. Откройте сами. Я буду здесь, если станет плохо.
Леру открыл. Первое фото он узнал сразу. Чёрно-белое. Отец, лет сорока пяти, в синей робе механика, у пирса в Ла-Сиота. Год примерно семьдесят восьмой. Отец смотрит куда-то мимо камеры — в воду. Короткие, толстые пальцы; одна рука держит сигарету так, как держат не сигарету, а инструмент. Леру помнил эти руки лучше, чем своё лицо. Помнил, как однажды в детстве отец положил ему ладонь на затылок — горячую, тяжёлую, — и это было важнее всего, что отец говорил.
В грудине снова сработал точечный укол. На этот раз он шёл не из одной точки, а тремя нитями, как корень.
Второе фото. Мать, в светлой блузке, на кухне их старой квартиры на Эстак. Лет ей тут тридцать пять. Она смеётся, но смеётся не камере, а кому-то за камерой — вероятно, отцу. У неё была эта особенная привычка: смеяться к чему-то, а не на что-то. Леру не мог вспомнить, когда в последний раз слышал её голос. Голос держался как звук, без слов: тёмный, низкий для женщины, с лёгким провансальским ритмом.
Третье фото. Элиза. Не недавнее. Лет ей здесь двадцать. Она снята в Ниме, на ступенях Maison Carrée, в ноябре. На ней зимнее пальто, слишком тёплое для Прованса, слишком лёгкое для Парижа, как все её зимние пальто. Она смотрит в камеру серьёзно, без улыбки, как смотрела всегда. У неё был тот самый, унаследованный от него тяжёлый, неподвижный взгляд, который коллеги Леру звали «взглядом, под которым кофе остывает». На фотографии этому взгляду двадцать лет. Сейчас ему — двадцать девять.
Леру долго держал три снимка веером в руке, как карты.
— Доктор. Я знаю их всех. Я знаю каждую складку.
— Да.
— Но я не чувствую, что я их любил.
Арно молчал.
— Я знаю, что любил, — продолжал Леру. — Я могу перечислить. Я кормил Элизу с ложки кашу из фенхеля, когда ей было два года, и она плевала. Я водил её к матери в больницу за неделю до того, как мать умерла. Я каждое лето звонил отцу четырнадцатого июля, потому что он считал: четырнадцатого июля надо звонить тому, кого ты ещё считаешь своим. Это всё в памяти. Но между этим знанием и… любовью… как будто кто-то протянул марлю.
Арно сел напротив.
— Это называется аффективная дереализация. SASI-7 не убил вашу любовь. Он временно отрезал доступ к её ощущению. Любовь — это не воспоминание, это телесная связка. Сейчас связка перебита. Воспоминания у вас есть. Связки — нет.
— Это пройдёт.
— Скорее всего.
— Скорее всего?
— У всех проходит по-разному. У одних — полностью. У других остаются «фантомные» ощущения: вы будете чувствовать любовь к человеку как лёгкое жжение в груди, а не как тёплый поток. Это будет работать. Это просто будет другим.
Леру опустил руки на колени. Конверт лежал на одеяле. Он открыл письмо.
Письмо было от Мирей. Короткое.
«Адриан. Я не пишу того, что хотела бы написать. Я пишу только то, что должна. Элиза в Марселе. Она работает. Я слежу, чтобы она была в порядке, не мешая. Она думает, что ты погиб. На её лице это видно как тень, но не как обморок. Она держится. Не потому что забывает, — потому что работает. Я её узнаю. Это от тебя. Когда ты вернёшься, не торопи её обратно к жизни. Она вернётся сама, своим темпом. М.»
Леру прочитал письмо дважды. Положил.
— Доктор. Самое плохое во всём этом не то, что я её сейчас не чувствую. Самое плохое — что я не знаю, узнает ли она меня, когда я вернусь.
Арно подошёл, положил на стол фотографию Элизы лицом вверх, ровно посредине.
— Узнает по голосу, — сказал он. — Если вы сделаете голос. По походке. По привычке проводить пальцем по шву на щеке, когда думаете. Она узнает не по лицу. Лицо — слишком быстрая система. Она узнает по медленным признакам.
— Откуда вы это знаете?
— Я знаю, как дочь узнаёт отца. У меня была дочь. Она умерла в две тысячи десятом, в семнадцать лет, от рассеянного склероза. До этого восемь лет она узнавала меня по запаху рукава, потому что я приезжал к ней в больницу всегда в одной и той же куртке и не менял её даже летом, чтобы у неё была опора. — Арно сказал это ровно, как описал бы погоду. — Дочь не узнаёт по лицу. Дочь узнаёт по тому, что ваше лицо ей не нужно для узнавания.
Леру долго смотрел на него.
— Спасибо, — сказал он наконец.
Арно встал.
— Закройте конверт. И положите его слева от папки Бельфора. Между ними оставьте пустое место. Это будет ваше «я». Ось — Бельфор. Любовь — конверт. Между ними — то, что вы. Каждый вечер смотрите на это пустое место одну минуту.
Леру так и сделал. Ночью лежал и слышал, как ветер за окном меняет сторону. Мистраль уходил. На его место шёл сирокко, с юга, тёплый, как чужая ладонь.
Глава 7
Бритва и пистолет
Бритьё стало первой задачей.
Арно поставил перед ним маленькое зеркало в эмалированной раме. Не штатив с овальным, как в первый день, а настольное, бытовое, старое.
— Сегодня вы бреетесь, — сказал он. — Если будете чувствовать, что лицо начинает скользить, — закройте глаза и продолжайте.
— На ощупь.
— Да. На ощупь.
— Я могу порезаться.
— Можете. Лезвие я подобрал старое, не острое до конца.
Леру взял в руки бритву. Это была опасная бритва, не безопасная, с костяной ручкой — такая, какую любил его отец и какой Леру никогда не пользовался: всю жизнь у него были одноразовые. Он намочил кисть, взбил пену в фарфоровой чашке, нанёс. Пена пахла ничем, как пахнут дешёвые мыла, специально лишённые запаха.
Он посмотрел в зеркало. Лицо стояло на месте. Его лицо. Шов на щеке. Седина у правого виска. Серые, чуть запавшие глаза. На несколько секунд он почувствовал что-то вроде узнавания — слабое, как далёкий запах знакомой комнаты.
Потом лицо в зеркале начало плыть.
Он не успел удивиться. Скулы потянулись вверх, кожа на щеках чуть натянулась, угол губ опустился. Лицо становилось лицом Арно, стоявшего за его правым плечом.
— Закройте глаза, — спокойно сказал Арно.
Леру закрыл.
Темнота была ровная. В ней было его тело. В этом теле дрожала правая рука, держащая бритву. Он сосредоточился на ней. Кожа под пальцами была шероховатая в одном месте, гладкая в другом. Это была его кожа, не Арно.
Он начал бриться вслепую.
Сверху вниз, по правой щеке, против щетины, медленно. Бритва шла ровно. Один раз чуть зацепилась — он не порезался, но услышал, как зашёл волос. Левая щека была сложнее: рука у него никогда не была равнодушна к стороне, и левая всегда выходила хуже. Он развернул кисть, вспомнил, как отец говорил: «Не двигай рукой, двигай кожей», натянул кожу пальцами левой и провёл бритвой.
К концу бритья в темноте у него чуть заболела шея — не от напряжения, от внимания. Он провёл ладонью по подбородку. Кожа была голая. Один ровный, неглубокий порез у нижней челюсти — ничего страшного.
— Откройте, — сказал Арно.
Леру открыл. В зеркале стоял он. Не Арно. Свежевыбритое, голое лицо. Шов на щеке. Маленькая капля крови у челюсти. Его лицо.
Он смотрел минуту.
— Хорошо, — сказал Арно. — Теперь второе.
Он принёс кейс. Внутри лежал служебный SIG-Sauer P226. Не его прежний — конфискованное оружие, переданное Мирей через Арно по неофициальному каналу.
— Я разбирал и собирал его сотни раз, — сказал Леру.
— Я знаю. Сейчас разберите и соберите. С закрытыми глазами.
Леру сел на стул. Положил оружие на полотенце на столе. Закрыл глаза.