18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Сойфер – Post scriptum (страница 2)

18

Первым уроком была алгебра — тот самый предмет, где я обычно поднимаю руку раньше всех, — и мисс Ричардсон вызвала меня к доске решать систему уравнений. Я стоял с маркером в руке, и все сорок минут показались мне бесконечными, потому что за моей спиной кто-то тихо, но так, чтобы я слышал, прошептал новое слово, которым меня назвали в чате, и весь класс беззвучно затрясся от смеха, а мисс Ричардсон, повернувшись к доске проверять решение, ничего не заметила. На физкультуре в раздевалке я переодевался в кабинке, хотя раньше никогда этого не делал, потому что не мог видеть, как парни у соседних шкафчиков переглядываются, стоит мне снять футболку. В столовой я сел за стол один, хотя обычно сидел с Джейсоном и Ноа, — не потому что они меня отвергли, а потому что не знал, как смотреть им в глаза, зная, что они уже видели фотографию, и боясь увидеть в их взглядах то же голодное любопытство, что и у остальных.

Хуже всего было в перерыве между шестым и седьмым уроком, когда Алекс прошла мимо меня по коридору, опустив глаза, ни разу не посмотрев в мою сторону. Я не виню её. Ей, наверное, тоже прилетело — за то, что вообще переписывалась со мной так, как переписывалась. Но в тот момент, когда её плечо почти задело моё, а взгляд так и не поднялся, я почувствовал, что теряю не только репутацию, — теряю единственного человека вне семьи, с которым за последние полгода чувствовал себя не бракованной деталью, а просто собой.

После шестого урока я не пошёл на автобус — пошёл в сторону даунтауна пешком, хотя это почти час ходьбы: каждая минута движения была минутой, в которую не нужно было сидеть неподвижно и думать. Шёл вдоль Фолс-Крика, мимо марины, где яхты покачивались на серой воде, мимо велосипедистов в дождевиках, мимо кофейни, откуда пахло корицей так сильно, что на секунду захотелось просто зайти и сесть, будто ничего не произошло. Не зашёл. У моста Кэмби остановился и долго смотрел вниз, на воду, которая в тот день была цвета грифеля, — думал тогда не о прыжке, а просто о том, как странно, что вода может быть такой же серой, как небо, будто между ними стёрлась граница.

Тот жилой комплекс, сорок пять этажей, я проходил мимо него сотню раз по дороге к репетитору по математике и никогда не думал, зачем в принципе на крыши таких зданий пускают людей смотреть на закат. Оказалось, пускают. Служебный выход на техническую площадку, замок на щеколде, который открывается снаружи проще, чем должен бы, — я узнал об этом случайно, полгода назад, когда мы с Джейсоном пробрались туда сфотографировать закат для его инстаграма. Тогда это было приключением. Сегодня это стало дверью.

Шёл туда не как к решению — хотел на два часа перестать быть тем, кем меня назвали в чате. А там, наверху, в тумане, где город становится просто скоплением огней, а не местом, где у тебя есть имя, — там, кажется, можно ненадолго стать никем.

Только потом, уже стоя у края, я понял разницу между «стать никем на два часа» и «стать никем навсегда». Мама называет это шуньятой — пустотой, из которой рождается свобода от привязанностей. Я долго убеждал себя, что если исчезнуть полностью, то боль тоже исчезнет полностью, — красивая арифметика, если не думать дальше первого действия.

Помнишь тот вечер два года назад, когда у тебя не получалась задача про периметр и площадь, а мама с папой были на родительском собрании у тебя в школе, и я просидел с тобой за кухонным столом два часа, пока ты наконец не поняла, почему периметр и площадь — это не одно и то же? Ты тогда сказала: «Кай, ты объясняешь лучше любой учительницы». Я хранил эту фразу где-то внутри всю неделю, доставал её, как монету из кармана, каждый раз, когда отец говорил что-то про бракованные версии. Сегодня, идя к даунтауну, я не доставал эту монету ни разу. Забыл, что она вообще есть.

Я не хочу, чтобы ты искала логику в том, что случилось дальше. Логики не было. Была усталость, огромная, как океан за окном нашей квартиры, и было ощущение, что весь мир сжался до размеров школьного чата с сорока именами в нём. Весь мир. Хотя ты, Мэй, была в этом мире. И почему-то в ту секунду, когда я шагнул на техническую площадку, я тебя не вспомнил. Вспомнил только позже — там, наверху, когда вспоминать было почти поздно.

Я расскажу тебе, что было дальше. Но сперва мне нужно расспросить самого себя — по-настоящему, без скидок, — потому что если я не отвечу честно хотя бы себе, то это письмо будет ложью, а я не хочу оставлять тебе ложь вместо брата.

II. Диалог с тенью

Наверху было тише, чем я думал. Не тихо совсем — ветер на такой высоте не затихает никогда, — но тише, чем внизу, где всегда есть подложка из машин, голосов, чужой музыки из окон. Здесь звук был один: ровный, широкий гул воздуха, который обтекает здание, словно оно — камень посреди реки.

Я сел спиной к вентиляционной будке, потому что стоять было ещё рано, и в этой паузе, ещё до самого края, во мне заговорил кто-то — не голос извне, а какая-то моя собственная часть, более трезвая, чем та, что привела меня сюда. Она задавала вопросы так, точно у неё было право их задавать. Может быть, право у неё и было: в конце концов, это была всё ещё я, просто та версия меня, которая не обиделась на весь мир сегодня утром.

— Что именно ты пытаешься уничтожить, — спросила она, — своё существование или конкретную ситуацию?

Я хотел ответить сразу: существование, конечно, о чём вообще вопрос, — но что-то во мне запнулось. Потому что если честно, по-настоящему честно, то я вспомнил вкус жареного тофу с чили, который готовит мама по субботам, и то, как этот вкус обжигает язык ровно настолько, чтобы захотеть ещё кусок. Вспомнил туман над заливом Инглиш-Бэй утром, когда он лежит на воде как одеяло, которое кто-то забыл убрать. Я люблю жизнь. Не абстрактно — конкретно, вкусом, запахом, температурой. Значит, то, что я хочу уничтожить, — не жизнь как таковая. Это сегодняшний день. Это чат. Это слово, которым меня назвали. Это стыд, который занял в моей голове столько места, что для остального почти не осталось воздуха. Но я перепутал одно с другим, как путают жар в комнате с жаром во всём доме, и решил потушить не комнату, а дом целиком.

Тень не удовлетворилась первым ответом. — Если бы кто-то волшебным образом стёр сегодняшний чат из памяти всей школы прямо сейчас, — спросила она, — ты бы спустился с крыши?

Почти не колебался. Да. Конечно да. Сбежал бы вниз, в тёплую квартиру, к запаху маминого супа, и никогда больше не поднялся бы сюда. Значит, дело не во мне. Дело в сорока двух телефонах, в которых лежит скриншот. Странно было понимать это настолько ясно и всё равно продолжать стоять здесь — тело словно ещё не получило сообщение, которое уже получила голова.

— Хорошо, — сказала тень, не давая мне долго сидеть с этим ответом. — Сколько людей на самом деле вовлечено в твой стыд?

Весь мир, хотел сказать я. Но начал считать, потому что тень умела заставлять считать, а не чувствовать. В чате состоит весь наш класс — тридцать два человека. Плюс параллельный класс, с которым мы иногда пересекаемся, — ещё человек десять. Итого сорок два. Сорок два человека из восьми миллиардов на планете. Сорок два человека, из которых, если честно, я через год буду помнить имена от силы пяти. Остальные тридцать семь для меня уже сейчас, спустя один-единственный день, начинают стираться, как стираются лица случайных пассажиров в метро. И если я сам не помню три четверти своих одноклассников по именам через год после выпуска — с чего я взял, что они будут помнить это про меня дольше пары недель? У людей короткая память на чужой позор. Она долгая только на свой собственный.

Я вспомнил тогда, как в сентябре весь класс две недели обсуждал, что у Брендона родители разводятся — шептались по углам, строили теории, а потом в один день просто перестали, потому что кто-то принёс в школу вейп и попался завучу, и это стало новой темой на следующие две недели. Драма Брендона не решилась. Она просто перестала быть интересной. Моя, наверное, устроена не иначе.

— Хорошо, — снова сказала тень, и в этом «хорошо» была какая-то безжалостная методичность, будто она пункт за пунктом закрывала галочки в списке, который я сам не решался составить. — Какова роль идеи о «пустоте» и «непривязанности» во всём этом?

Тут я замолчал дольше — мама всю жизнь учила меня, что дуккха и шуньята не про отчаяние, а про свободу. Про то, что цепляться за форму — источник страдания, а увидеть пустоту формы — источник освобождения. Я весь день повторял эти слова про себя как обезболивающее. Если ничего не имеет значения — то и снять эту одежду раньше срока не так уж и страшно, да?

Я вспомнил, как мама однажды, мне было лет девять, показала мне на кухне простой опыт: взяла кусок льда и положила на горячую сковороду. Лёд зашипел, задымился и через минуту исчез — не умер, объяснила она, а стал паром, который поднялся к потолку и растворился в воздухе комнаты, ещё существуя, просто в другой форме. «Вот что такое шуньята, — сказала она тогда. — Форма меняется, суть не исчезает». Она рассказывала это, чтобы объяснить смерть бабушкиной золотой рыбки, а не чтобы дать мне инструкцию для крыши сорок пятого этажа. Урок о постоянстве сути я вывернул в разрешение уничтожить форму раньше срока — точно это она меня учила, а не я сам себя обманул.