Петр Сойфер – Ослепительная тьма (страница 2)
Он выдавил на край палитры горошину свинцовых белил и размял её мастихином с каплей масла. Взял кисть и задержал дыхание, как задерживал его над каждым бликом все пять лет. Блик лёг с первого касания: точка, чуть вытянутая вдоль кромки, тёплая с одного края и холодная с другого. Сорок секунд работы после девяти недель ожидания.
Лукас отступил на три шага, потом на шесть. Отсюда холст и стол совпадали. Два графина стояли рядом, написанный и настоящий, и при этом свете он не взялся бы сказать, какой из них ближе.
Стоял он долго, пока не затекли ноги. В груди было сухо и горячо, как перед экзаменом, когда знаешь ответ на любой вопрос.
Без четверти три телефон завибрировал на подоконнике. Сообщение от Берга, первое за две недели.
«Не смогу прийти. Простите. Б.»
Лукас прочёл его трижды. Ни слова о вернисаже, ни слова о диптихе. Пять лет Берг правил его рисунки, его тени, его лиловое под нижней губой, а теперь, когда всё было закончено, у него нашлось три слова и точка.
Лукас набрал: «Блик готов». Стёр. Набрал: «Вы обещали». Стёр и это. Положил телефон экраном вниз рядом с остывшей чашкой.
Потом подошёл к правому холсту и повернул мольберт на несколько градусов к окну, словно показывал работу кому-то, стоящему там.
Вечером он не ел. Отмыл кисти в скипидаре, потом в мыле, разложил на газете ворсом за край стола, как учили. Записал в тетрадь пигменты последнего слоя и время: четырнадцать пятьдесят две. Таких тетрадей за пять лет набралось одиннадцать.
Лёг он здесь же, на матрасе у дальней стены, не раздеваясь.
Проснулся среди ночи, не понимая отчего. В мастерской было темно. Фонарь светил в верхнюю половину окна, над шторой, и под потолком лежала бледная трапеция. Холсты стояли чёрными прямоугольниками. Ни аудитории, ни пыли в луче, ни графина. Два месяца работы, тринадцать слоёв лессировки обратились в два тёмных пятна, неотличимых от стены.
Только на столе у окна горела одна точка. Свет фонаря лёг на горлышко настоящего графина, туда, где днём Лукас положил свой блик. Точка была крошечная и белая, без всякой температуры, ни тёплая, ни холодная. Больше он не видел ничего.
Он смотрел на неё не моргая, пока не заслезились глаза.
Потом встал, нашарил выключатель настольной лампы и зажёг свет. Диптих был на месте: аудитория, пыль, паркет, графин с перевёрнутым окном и отпечатком пальца, блик на кромке, ещё влажный, чуть выпуклый.
Лукас выключил лампу.
Глаза привыкали к темноте долго, дольше обычного. Он лежал на спине и ждал, когда точка вернётся.
Глава 2. Вернисаж на Сёдермальме
Галерея на Катаринавеген открывалась в шесть. Лукас пришёл в половине пятого, когда монтажники ещё сматывали удлинители, и встал у колонны напротив своей стены.
Диптих повесили на главной стене, по центру, на стандартной высоте: середина холста в полутора метрах от пола. Над ним горели два спота. Лукас подошёл ближе и почувствовал, как стягивается кожа на затылке.
Блик был не тот.
Светодиоды давали ровный белый свет, без северной голубизны и без ноябрьской серости. В этом свете точка на горлышке графина потеряла тёплый край и стала просто белой. Тени на столе пожелтели там, где должны были оставаться сизыми. Девять недель он подбирал свет, и его отменили одним щелчком выключателя.
Лукас попросил техника повернуть спот. Тот повернул на несколько градусов, посмотрел на холст, потом на Лукаса.
— У всех так висит, — сказал он и ушёл за стремянкой.
К шести зал наполнился. Пахло духами, мокрой шерстью пальто, шампанским и нагретой пылью от тепловентиляторов у входа. Голоса сливались в ровный гул, над ним звенело стекло. Лукас различал лица: женщина в зелёном, на щеке рефлекс от её же платья; мужчина с бокалом, свет пробивает шампанское и ложится на пальцы медовым пятном. Каждый раз, когда открывалась дверь, он смотрел на вход. Берга не было.
Жюри пришло в половине седьмого. Трое мужчин в чёрном и женщина с короткими седыми волосами, в асимметричных очках с толстой оправой. Они двигались вдоль стен, как врачи на обходе, и перед диптихом остановились.
Лукас считал. Раз. Два. Три.
Женщина наклонилась к графину, поправила дужку очков и что-то отметила в планшете. Взгляд её прошёл по стеклу и не задержался на отпечатке пальца.
— Очень аккуратно, — сказал мужчина с ухоженной бородкой. — Но зачем?
— Ремесло хорошее, — отозвалась женщина, уже поворачиваясь. — Только это цветной скан. Hasselblad сделает то же самое за сотую долю секунды. Автора здесь нет.
Семь секунд. Лукас досчитал до семи, и они пошли дальше.
Он остался у колонны. Лицо горело, ладони стали мокрыми. Хотелось догнать её, взять за рукав и подвести обратно: вот пузырёк у стенки, вот край стола, сдвинутый водой на ширину пальца, вот тринадцать слоёв, два месяца на одно преломление. Но с места не сдвинулся. Левая рука в кармане считала суставы, сбивалась и начинала снова.
Публика обтекала диптих, как вода обтекает гладкий валун. Пара остановилась на секунду.
— Как фотография, — сказала девушка.
— Ага. Пошли, там Фрейя.
Звук из дальнего конца зала Лукас услышал раньше, чем увидел толпу. Гул, нарастающий и опадающий, скрежет тормозов, шипение дверей. Женский голос объявил: «Nästa: Medborgarplatsen». Метро.
На белом подиуме лежала груда медицинских бинтов, серых, пожелтевших по краям. На некоторых проступали ржаво-бурые пятна. Сквозь бинты были продёрнуты ленты из разбитых аудиокассет, и магнитная плёнка блестела в свете спотов, как мокрые водоросли. Внутри груды прятался динамик. На стене над подиумом висел криво натянутый холст, залитый чёрной строительной мастикой, с отпечатками подошв.
Лукас разложил это машинально: пейнова серая с умброй для бинтов, ржавчина — жжёная сиена, мастика — чистая жжёная кость, единственное настоящее чёрное в зале. Под шумом метро, если прислушаться, шло ещё что-то: ровное шипение со щелчком, каждые четыре секунды, будто дышала машина. Лукас не прислушивался.
— Деконструкция телесности, — говорила женщина в асимметричных очках, обращаясь сразу ко всем. — Город как больничная палата. Это манифест.
Фрейя стояла у подиума в растянутом свитере, с волосами, собранными кое-как карандашом, и пахла табаком. Она увидела Лукаса через головы и махнула ему.
— Лукас! Ну как тебе?
Он протиснулся ближе.
— Сколько ты это делала?
— Собрала за два часа до открытия, — сказала Фрейя. — А до этого…
Кто-то тронул её за плечо, она обернулась, засмеялась чему-то, и конец фразы утонул в гуле. Лукас стоял и держал в голове два часа.
Победителя объявили в восемь. Председатель жюри, тот самый мужчина с бородкой, говорил по-шведски и по-английски, о смелости, о времени, о том, что искусство больше не обязано быть красивым. Nordic Art Prize и грант в пятьсот тысяч крон получила Фрейя. Потом назвали два поощрительных упоминания. Имени Лукаса среди них не было.
Фрейя поднялась на маленький помост, сказала одну фразу и сошла. Лукас стоял слишком далеко и разобрал только последнее слово: «маме». Зал захлопал. Он хлопал вместе со всеми и смотрел, как свет спотов дрожит на её ладонях.
В очереди в гардероб он открыл телефон. Рецензия вышла через сорок минут после объявления. О нём там была одна строка: «Лукас Валлин продемонстрировал впечатляющую, но совершенно бессмысленную академическую дрессировку». Он прочёл её, закрыл, открыл снова. Слово не изменилось.
Дрессировка.
Пять лет, одиннадцать тетрадей, сорок фотографий аудитории и три недели к восьми утра, пипетка, карандашная риска, пыль на поверхности воды — всё это уместилось в одно слово, каким говорят о собаках в цирке.
Фрейя нашла его у выхода. Она была без пальто, с бокалом в одной руке и незажжённой сигаретой в другой.
— Ты злишься, — сказала она.
— Нет.
— Злишься. — Она помолчала. — Я смотрела на твой графин. Правда смотрела, минуту, наверное. Красиво. А потом поняла, что не знаю, зачем ты его писал.
— Чтобы он был.
— Он и так был, Лукас. Стоял у тебя на столе.
Он хотел ответить, что графин на столе и графин на холсте — разные вещи, что второй он сделал сам, слой за слоем, а первый просто купил в «Икее» за сорок девять крон. Но фраза рассыпалась, не дойдя до губ, и вместо неё он сказал:
— Поздравляю.
Фрейя посмотрела на него внимательно, будто хотела что-то добавить. Её позвали из зала, и она ушла, коротко сжав ему запястье холодными пальцами.
На улице был мороз. Снег перестал ещё днём, небо очистилось, и в нём стояли редкие звёзды, бледные над городской засветкой. Внизу, под обрывом Катаринавеген, лежали чёрная вода и огни паромов у Стадсгордена. Лукас пошёл к Слюссену. Развязка который год стояла в строительных заборах, краны висели над водой неподвижными стрелами, на сетках ограждений налипла изморозь.
У спуска к метро он остановился над решёткой вентиляции. Снизу поднимался тёплый воздух, пахнущий железом и сухой пылью. Под ногами нарастал гул, потом скрежет, потом шипение дверей. Поезд пришёл на станцию и ушёл.
Звук был тот же. Лукас узнал его раньше, чем понял откуда.
Он постоял ещё немного, пока тёплый воздух не перестал подниматься, и пошёл через мост на север, туда, где горели вывески.
Глава 3. Выключение
Бар на Свеавеген был полуподвальный, с низким потолком и красными лампами над стойкой. Красный свет съедал все цвета, кроме себя самого, и лица посетителей становились одинаковыми, как на снимках, проявленных при лабораторном фонаре. Лукас сел в угол, спиной к стене, и заказал виски. Потом ещё.