18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Сойфер – Осений завет (страница 2)

18

Под крышей колоннады, чуть в стороне от бювета, репетировал курортный струнный квартет. Четверо пожилых музыкантов в потёртых сюртуках — первому скрипачу было никак не меньше семидесяти — играли с той особой, чуть усталой точностью, которая даётся лишь десятилетиями ежедневных выступлений перед равнодушной публикой. У виолончелиста на коленях лежал клетчатый плед, а на пюпитре альтиста, прижатая к нотам бельевой прищепкой, трепетала от сквозняка страница. Скрипка выводила протяжный меланхоличный мотив, похожий на кружение осеннего листа. Звуки плыли над мокрыми плитами, смешивались с журчанием стекающей воды и тонули в тумане.

Леон слушал, прислонившись спиной к холодной колонне. Ему казалось, что этот город, этот дождь и эти музыканты существовали всегда — сто лет назад и будут существовать столько же впредь. Вся здешняя жизнь представлялась ему выцветшей, аккуратно написанной акварелью, где не было места резким движениям, громким голосам и внезапным трагедиям.

Именно здесь, на четвёртый день, он впервые обратил внимание на старую даму в глубоком чёрном капоре и тёмно-синем суконном пальто с меховым воротником.

Она шла по аллее удивительно прямой, почти девичьей походкой и держала под руку бледную девушку с болезненно-ярким румянцем на скулах. Девушка часто и сухо покашливала в платок, и Леон, не задумываясь, отметил про себя этот кашель так, как опытный настройщик отмечает фальшивую ноту. Позади них, на некотором отдалении, шёл флегматичный старик с пышными седыми бакенбардами и докторским саквояжем; в нём без труда угадывался местный курортный врач.

Старая дама говорила негромко, но высокая галерея доносила её голос совершенно отчётливо. Удивительный голос — мягкий, бархатистый, с лёгким грассирующим акцентом, похожий на шелест сухих липовых листьев под ветром.

— Ах, милочка, — говорила она, на мгновение остановившись у ажурного фонарного столба и указывая рукой в лайковой перчатке в сторону туманного парка, — вы не можете себе представить, каков был Мариенбад в то лето! Не курорт, а сплошной праздник света и музыки. Розы… о, эти голландские розы вдоль центральной аллеи! Вечером их аромат стоял такой густой, что его, кажется, можно было пить вместе с воздухом. И оркестр каждый вечер играл Штрауса у Лесного источника.

Девушка слушала её, приоткрыв рот и даже забыв поднести платок к губам. Леон же, сам того не желая, вслушался в этот тонкий, убаюкивающий говор. Что-то в нём насторожило его профессиональный слух: слишком безупречная плавность фраз, слишком выверенная, почти сценическая живописность деталей. Ни одного «кажется», ни одного «впрочем, не помню».

За годы практики Леон научился отличать настоящие воспоминания — всегда рваные, сумбурные, полные нелепых мелочей и стыдливых пауз — от воспоминаний, выстроенных для того, чтобы заслонить собой реальность. Настоящая память всегда спотыкается. Эта — скользила, как по натёртому паркету.

Дама прошла мимо, оставив за собой тонкий запах сухой лаванды и старых, выдохшихся духов с нотой ириса.

— Кто эта дама? — тихо спросил Леон у коридорного, пересекавшего галерею с охапкой берёзовых поленьев.

Слуга остановился, почтительно проводил взглядом удаляющуюся фигуру и понизил голос:

— Фрау фон Берг, сударь. Элеонора фон Берг, из венгерских дворян. Приезжает к нам каждую осень, вот уже сорок лет. Всегда в один и тот же номер, всегда в октябре. Очень почтенная дама, сударь. Очень.

Леон промолчал. Он смотрел ей вслед, пока её прямая, немного нереальная фигура не растаяла в белом тумане, и вдруг подумал, что в ближайшие три недели этот серый город уже не покажется ему совсем пустым.

Глава II. Липовый цвет и старые тетради

В каминном зале «Нобеля» по вечерам пахло берёзовым дымом, старой сафьяновой кожей и горячим какао. Между двумя высокими зеркалами в тёмных бронзовых рамах висел старинный барометр в резном дубовом окладе. Его стрелка застыла на делении «Regen», и никто в отеле — от портье до старого рыжего кота, спавшего на сафьяновом диване, — не сомневался, что она простоит так до весны. Зеркала за долгие годы потемнели по краям, и отражения в них выглядели чуть зеленоватыми, словно подёрнутыми тонким льдом.

Негласным центром этого уютного полутёмного пространства была Элеонора фон Берг.

Каждый день ровно в пять часов, когда окна окончательно синели, а парковые фонари начинали отбрасывать на мокрую мостовую длинные жёлтые полосы, она спускалась в зал. В руках у неё неизменно была небольшая тетрадь в кожаном переплёте с потёртыми золочёными уголками и серебряный карандаш на тонкой цепочке. Следом слуга нёс поднос: пузатый фарфоровый чайник с липовым цветом и розетку с прозрачным, как янтарь, сливовым вареньем. Когда Элеонора снимала крышку с чайника, над столом поднимался пар с медовым, чуть пыльным запахом летнего чердака.

Вокруг её столика у камина мало-помалу собирался свой камерный кружок. Сюда приходили те немногие, кого осенний Мариенбад ещё не погрузил в окончательное уныние. Бледная Софи — та самая девушка с аллеи — снимала комнату в дешёвом пансионе за углом, но Элеонора взяла её под покровительство, и портье пускал её в зал без лишних вопросов. Софи всегда куталась в вязаный шерстяной платок и держала на коленях муфту, из которой торчал уголок носового платка. Был отставной профессор ботаники из Праги, господин Клопш, без конца протиравший замшей свои синеватые очки. И была молодая вдова в глубоком трауре, искавшая на курорте успокоения после внезапной смерти мужа-фабриканта; креп её вуали пах нафталином, а перчатки — дорогой кожей и слезами.

Леон садился поодаль, у круглого стола с журналами. Он раскрывал свежий номер «Fliegende Blätter» или «Neue Freie Presse», но не читал. Поверх страницы он наблюдал за Элеонорой, и с каждым днём его клинический слух ловил всё больше странных, едва уловимых подробностей.

— Это было в семидесятом году, — мягко, почти не шевеля губами, говорила Элеонора и наливала чай в тонкую чашку. Струйка лилась ровно, не расплёскиваясь. — Мы познакомились у Лесного источника. В тот день шла гроза… настоящая летняя гроза, с озоном и тёплыми крупными каплями. Стефан стоял под навесом. У него были совсем мокрые кудри и глаза… о, какие у него были глаза! В них отражалось всё небо. Он был архитектором, приехал из Вены перестраивать старую купальню.

Софи слушала, подавшись вперёд всем своим хрупким телом, и почти не дышала. Вдова тихо вздыхала, роняя слезу на кружевную кайму платка. Профессор Клопш кивал и в паузах вставлял что-то о том, что Гёте в своё время тоже потерял здесь сердце — правда, в двадцать третьем году и, увы, без взаимности.

— Мы встречались каждый день у третьей беседки, — продолжала Элеонора, и голос её звучал как ровная, отшлифованная временем музыка. — Он приносил мне чертежи своих будущих дворцов. Мы должны были уехать в августе. Всё было готово: паспорта, билеты до Триеста, маленькая вилла на берегу Адриатики… Я прождала его у источника три часа. День был тихий, солнечный, пахло сосновой хвоей и цветущей липой. Он просто не пришёл. Отец увёз меня в тот же вечер. Но я знаю… я точно знаю, что он любил меня. Судьба просто разлучила нас.

Леон перевернул страницу газеты. Сухой шорох бумаги прозвучал в тишине зала почти дерзко.

Он смотрел на её руки. Когда она говорила о непришедшем архитекторе, тонкие белые пальцы с перстнем из блёклого сапфира оставались совершенно неподвижными. В них не было той едва заметной судороги, того лёгкого дрожания, которое неизбежно выдаёт человека, коснувшегося живой, незажившей раны. Глаза её смотрели не в глубину памяти, а поверх голов слушателей, словно она читала наизусть хорошо заученную пьесу. И ещё одно царапнуло его слух, хотя он не сразу понял, что именно: в августе липа в этих краях давно отцветает. Липовый цвет — это июнь, самое начало июля.

«Слишком ровно, — думал Леон, чувствуя знакомое профессиональное покалывание в затылке. — Ни одного срыва ритма. Ни одной паузы для вздоха. В настоящем горе всегда есть что-то уродливое, стыдное, неоформленное. А здесь — мраморная статуя».

На пятый вечер в каминный зал заглянул доктор Манек. На старом курортном враче был потёртый твидовый пиджак с кожаными заплатами на локтях; от него густо пахло камфорой, дешёвым табаком и промозглой улицей. Он без церемоний опустился на стул рядом с Леоном, взял из его портсигара папиросу, прикурил от каминной лучины и произнёс вполголоса:

— Слушаете нашу сказительницу, коллега?

— Она рассказывает удивительно поэтично, — ответил Леон, не сводя глаз с Элеоноры. В этот момент она показывала Софи засушенный цветок, вложенный между страницами тетради: бурый, почти бесцветный, похожий на крылышко мотылька.

Манек выпустил сизый клуб дыма, медленно поплывший к абажуру.

— Поэтично… Да, подходящее слово. Она читает им эту романтическую литургию каждый год. И знаете, что удивительнее всего? Эти бедолаги — Софи с её каверной, вдова, оставшаяся с долгами покойного мужа, — ведь они оживают. Они пьют её вымысел, как целебный бальзам. Её кружок — лучшая лечебница в Мариенбаде. Без единого порошка и без единой клизмы.

— Вы сказали «вымысел»? — тихо спросил Леон.

Манек усмехнулся в пышные седые усы и посмотрел на Леона с той усталой иронией, какая бывает лишь у провинциальных врачей, прослуживших на одном месте полвека.