Петр Сойфер – Что остается (страница 6)
Потом она вернулась к ноутбуку и открыла новый документ.
Назвала его просто: «Диссертация. Окончательная версия». Не «Глава 5», не «Черновик», не «К вопросу о» — просто то, чем это было: её работа, её название, её решение двигаться вперёд.
Она скопировала туда написанное за утро, потом открыла первую главу и начала читать её сначала — не редактировать пока, просто читать, как читают текст незнакомого автора, пытаясь понять, кто этот человек и что он хочет сказать. Человек оказался интересным. Немного скованным в первых разделах — там, где были заметны его правки, его голос, накладывающийся на её, — но дальше текст открывался, становился свободнее, и в этой свободе была та самая многоуровневость, о которой он писал в блокноте и которую она сама в себе не видела.
Теперь видела.
Она читала и делала пометки — не его манерой, ногтем, а карандашом, своим, на полях распечатки, и пометки были вопросами к себе, не ответами. Где это можно развернуть? Где я остановилась раньше, чем следовало? Где я свернула не туда, потому что так было принято, а не потому что так было верно?
За окном солнце начало смещаться к западу, и тени в кабинете стали длиннее — те короткие, острые тени позднего калифорнийского дня, которые появляются часа за три до заката и делают всё вокруг немного скульптурным, объёмным, чётко очерченным. Вирджиния работала в этом свете, не включая лампу, пока читать не стало трудно, и только тогда потянулась к выключателю.
Пальцы нашли его автоматически — она всегда делала это не глядя, рука сама знала, где выключатель. Маленькое телесное знание, встроенное в этот дом, в эту комнату, в три года жизни здесь. Такие знания остаются дольше всего — дольше слов, дольше воспоминаний о лице и голосе, дольше запаха твида, который уже слабеет в шкафу. Она зажгла лампу и вернулась к тексту.
Около шести она остановилась.
Не потому что устала и не потому что хотела есть — хотя и то, и другое было правдой, — а потому что почувствовала, что на сегодня достаточно. Не в смысле «больше не могу», а в том смысле, в котором говорят «достаточно» о хорошей еде или о хорошем разговоре: есть ещё место, но останавливаешься, пока всё ещё хорошо. Она закрыла ноутбук и положила руки на стол.
Кабинет был тем же и не тем же.
Его кресло стояло пустым, и пустота в нём была уже не зияющей, а просто фактической — кресло без человека, мебель. На доске была её формула. В шкафу висел его пиджак среди других вещей. На столе стояли три кружки с его карандашами — она не убрала их, но теперь использовала эти карандаши сама, и один из них лежал рядом с её распечаткой, исписанный её пометками до середины.
Она подумала, что завтра надо будет написать Томасу Бреннану.
Не о блокнотах и не о письмах — просто написать, сказать, что разбирает архив, что если у него есть воспоминания или материалы, которые могут быть важны для университета, она была бы благодарна. Написать нормально, как пишут взрослые люди, которые умеют отделять то, что узнали в чужих письмах, от того, что можно произнести вслух. Томас любил его. Это было настоящим, и это было не её дело судить.
Она встала и в последний раз посмотрела на доску.
Формула стояла там в свете лампы — белая на сером, её почерк, её мысль, её начало. За окном залив окрасился в тот розово-серый цвет, который бывает здесь между закатом и сумерками и длится совсем недолго — минут десять, не больше, — и в этом свете вода выглядела живой, подвижной, как будто дышала.
Вирджиния выключила лампу и вышла из кабинета.
В коридоре она остановилась у зеркала — небольшого, в деревянной раме, которое висело здесь всегда, сколько она себя помнила в этом доме. Посмотрела на себя. Она была бледнее обычного и чуть похудела за этот месяц, и под глазами были тени, и волосы она не красила с сентября, и у корней уже было заметно. Она смотрела на всё это спокойно, без желания немедленно исправить или скрыть — просто смотрела, как смотрят на ландшафт после долгой дороги: вот где я нахожусь, вот как это выглядит, это нормально.
Потом она пошла на кухню.
Она поставила воду, достала из шкафа пасту, из холодильника — то, что оставалось с вчерашнего ужина. Готовила без рецепта и без спешки, и пока вода закипала, написала на листке бумаги три строчки: «Написать Томасу. Позвонить Холлоуэю — архив почти готов. Утром — продолжить главу пять».
Три конкретных дела. Три точки на завтра.
Она прикрепила листок магнитом к холодильнику и посмотрела на него секунду, потом добавила четвёртую строчку: «Принстон — ответить, когда придёт ответ».
Вода закипела.
Она засыпала пасту и стояла у плиты, помешивая, и смотрела в окно над раковиной — в тёмный сад, в котором уже ничего не было видно, только отражение кухни в стекле: она сама, плита, жёлтый свет лампы, пар над кастрюлей. Она смотрела на это отражение — не на сад за ним, а на отражение, которое было конкретным и близким и её — и думала о том, что завтра утром снова придёт туман, и она снова сядет за стол, и формула на доске будет ждать своего доказательства.
Это было достаточно — пожалуй, именно столько и остаётся.
Верные чужие
Глава 1. Пустой дом
Джереми приехал на сорок минут раньше.
Он не планировал этого — выехал из съёмной квартиры в Белвью с расчётом на обычные пробки на мосту через Мерсер-Айленд, но пробок не было, и он оказался у дома в половине одиннадцатого, когда Паула должна была приехать в одиннадцать пятнадцать. Он сидел в машине на подъездной дорожке и смотрел на дом через лобовое стекло, по которому уже начинал сеяться мелкий сиэтловский дождь — не ливень, просто постоянная влажная взвесь, которая здесь называется дождём девять месяцев в году и которую местные давно перестали замечать.
Снаружи дом выглядел так же, как всегда: белые доски с серой отделкой, большие окна, три ступени на крыльцо, слева — куст рододендрона, который они посадили на второй год после переезда. Рододендрон отцвёл в мае и сейчас стоял просто зелёным, без украшений, и в этой неукрашенной зелени было что-то такое обыденное и такое неуместное одновременно, что Джереми почувствовал лёгкое головокружение — то особое головокружение, которое бывает, когда внешнее слишком явно не совпадает с внутренним.
Он вышел из машины.
Ключ был у него — последний раз он будет им пользоваться, завтра оба ключа нужно передать агенту по недвижимости. Он отпер дверь и вошёл в дом.
Внутри было пусто.
Мебельщики забрали всё три дня назад — они с Паулой разделили мебель заранее, по списку, без споров, с той деловой аккуратностью, которая установилась между ними в последние полгода и которая была, наверное, их лучшим совместным достижением: умение решать практические вопросы без крови. Его вещи уже стояли в белвьюской квартире, её — в новом месте в Фремонте, которое он не видел и не хотел видеть. Дом был очищен до стен и пола, и только сейчас, без мебели, без ковров, без картин — они сняли их на прошлой неделе и честно разделили, хотя большинство картин выбирала она, — стало видно, каким он был на самом деле.
Джереми стоял в гостиной и смотрел.
Он не был в пустом доме со времён детства — когда они с родителями переезжали, ему было восемь, и он помнил это ощущение: дом без вещей становится другим существом, не тем, в котором ты жил, а чем-то первичным и чуть пугающим, как скелет, из которого вынули всё мягкое. Здесь было то же самое — паркет, который он никогда особенно не замечал под ковром, оказался красивым, тёмным, с благородным рисунком дерева. Стены были светлее, чем он помнил, — видимо, мебель поглощала свет, и без неё комнаты казались шире и холоднее. В углу гостиной, там, где стоял диван, на полу осталась едва заметная вмятина — след двадцати лет на одном месте.
Двадцать лет.
Он прошёл в кухню.
Кухня была самой голой — здесь они делили даже мелочи, и теперь не осталось ничего, кроме встроенной техники, которая шла с домом и уходила к новым хозяевам. Пустые столешницы, пустые полки, чистая раковина. Он вспомнил, как они спорили об этой кухне, когда покупали дом, — она хотела остров посередине, он считал, что это неудобно и дорого, в конце концов они поставили остров, и он оказался удобным, и Джереми это признал, хотя и не сразу. Острова тоже не было — его забрала Паула, он попросил, чтобы не надо было, он не готовил и не собирался начинать.
Он вернулся в гостиную и подошёл к большому окну.
Отсюда был виден сад — ухоженный, с той же рукой, с которой Паула делала всё, что делала: терпеливо, без эффектных жестов, с вниманием к деталям, которое заметно только тогда, когда его нет. Газон был подстрижен, живая изгородь аккуратно выровнена, у дальнего забора стояли её любимые гортензии — синие, в полном цвету, несмотря на октябрьский холод. Она оставляла сад новым хозяевам в идеальном состоянии. Это было так похоже на неё, что у него перехватило горло на секунду — коротко, без слёз, просто перехватило и отпустило.
Он слышал, как подъехала её машина.
Пауза — она тоже, наверное, сидит и смотрит на дом через лобовое стекло. Он мог бы выйти навстречу, открыть дверь, но не вышел — остался у окна, смотреть на сад. Они оба знали, что им предстоит, и несколько минут тишины перед этим были, пожалуй, честными.